Cообщи

Петр Алешковский – реконструктор истории на развалинах империи (1)

Обращаем ваше внимание, что статье более пяти лет и она находится в нашем архиве. Мы не несем ответственности за содержание архивов, таким образом, может оказаться необходимым ознакомиться и с более новыми источниками.
Copy
Петр Алешковский
Петр Алешковский Фото: Konstantin Sednev / Postimees

Одним из гостей таллиннского литературного фестиваля HeadRead стал российский писатель Петр Алешковский; портал Rus.Postimees предлагает интервью, которое взял у него Николай Караев.

Алешковский – человек интереснейший и многоликий: археолог, историк, теле– и радиоведущий, писатель, автор, среди прочего, романов «Арлекин», «Рыба» и «Крепость». Последняя книга – история археолога, который, сбежав из города в деревню, совершает открытие и насмерть стоит за сохранение памятника русской истории –  получила в 2016 году премию «Русский Букер». Петр Маркович – племянник знаменитого Юза Алешковского и зять историка Натана Эйдельмана, и это тоже важно: в текстах Алешковского неизбежно проступают и его бэкграунд, и его профессия, пусть не в конкретных деталях, но в интеллигентном отношении к миру, в интересе к «многомерной истории, которая состоит из людей», в особенной, очень писательской, если разобраться, оптике.

Тень тени истории, без которой ничего не понять

Готовясь к интервью, я поймал себя на мысли, что хочется назвать вас интеллигентом старой закалки. И тут же стало боязно, я вспомнил, что Лев Гумилев говорил: «Я не интеллигент, у меня профессия есть»...

– Я всегда честно заявляю, что я – интеллигент. Причем в трех поколениях; как говорила моя бабка, три университета есть. У меня очень счастливый сплав крови. Мой папа – еврей, которого задавили антисемитские круги в Академии наук, а именно – Борис Александрович Рыбаков, жидомор и неоязычник, человек талантливый, но общество «Память» на него и сегодня молится... Кстати, Гумилев туда же скатился, ровно поэтому он говорил, что он не интеллигент. Но у него судьба была трагическая, его можно понять. А Рыбаков начал с того, что, будучи сыном священника, первую статью посвятил уничтожению сектантства. Это – выбор, исторический выбор. История всегда присутствует в моих размышлениях, потому что иначе мы ничего не поймем.

Папа был интеллигент в первом поколении, но своих еврейских корней я почти не знаю. Сейчас, кстати, я пишу воспоминания – о детстве и о школе, то есть о рае и аде. Я помню – именно как интеллигент – разговоры за столом, подпольные книги. И когда мои друзья, покойный Коля Климонтович, например, стали в 90-е заявлять, что, мол, гори интеллигенция огнем... Причем это были люди не «правые», это был скорее комплекс «простите, ради бога». Но я всегда говорил, что я интеллигент...

И каяться ни в чем не собираетесь?

– Есть одна вещь, которая меня перепахала. Была немка, она приехала в Россию, работала в газете, и как-то она посетовала: «Я не понимаю одного: почему интеллигенты считали, что они кого-то чему-то должны и могут учить?» Вот эта просветительская миссия, идущая от народничества, для меня очень важна.

Помню, когда Захар Прилепин начинал свою карьеру, он заглядывал мне в глаза и говорил: «Теперь я прислушиваюсь к либералам», – а я отвечал: «Захар, кто тебе сказал, что я либерал?» Я не буду отвечать на вопрос, либерал я или консерватор. Это пустая трата времени. Но то, что интеллектуальная элита в любом сообществе – это и кайенский перец, и спичка, и, самое главное, библиотека и летопись – это вне всякого сомнения.

С другой стороны, меня всё детство возили в деревню, и я не боялся и не боюсь ни деревенских, ни пролетарских, ни заводских. Никаких не боюсь. Легко могу подойти и сказать: «Здорово, мужик!» И если мужик отвечает: «Я не мужик, я мужчина», – он для меня погиб. Я понимаю, что это на самом деле шестерка и сервильный элемент, а не мужик... Надо сказать, что культурная антропология всегда меня интересовала больше, чем археология. Может, поэтому я и ушел из археологии. Я хотел – глупо, по-комсомольски – продолжать дело отца, который погиб в 1974-м, но, отучившись и поработав в реставрации, понял, что это не мое дело, и ушел в таксисты и писатели. Мне всегда интересен человек – любой...

Беда в том, что, кажется, только советский застой ушел и, к нам начала приходить настоящая история – и вдруг этот застой опять полез из всех щелей.

Как я понимаю, археология предполагает «восстановление лица по черепу», жизни по фрагментам материальной культуры, и можно сказать, что писатель – тоже археолог. Насколько ваша профессия повлияла на вас как на писателя?

– Безусловно, археолог находит и доносит до пользователя тень тени события. Скажем, в одном из гнёздовских курганов нашли девушку в местных одеждах, похороненную рядом с викингом. От ибн Фадлана мы знаем, что в таких случаях на костер шла рабыня – с ней развлекалось всё мужское сообщество, она становилась королевой на несколько дней, а потом отправлялась на тот свет госпожой. Захоронение – тень тени этой истории.

Примерно так же работает и любой писатель. Когда я писал свою первую книгу «Арлекин» про Василия Кирилловича Тредиаковского, она поставила передо мной вопрос из физики: что есть время? Я пришел к физику Вольдемару Петровичу Смилге, другу моего тестя, Натана Яковлевича Эйдельмана, и спросил: «Дядя Валя, что такое время с современной точки зрения?» – «А ты что знаешь?» – «Я знаю блаженного Августина: прошлое есть прошлое, сегодня – это сегодня, будущее нам неизвестно». – «Отлично, пятерка, иди домой. Я тебе могу рассказать то же самое про квантовую теорию времени, мы придем к тому же».

Так что я брал кусочки из жизни Тредиаковского и фантазировал. Наверняка мой герой не имеет отношения к живому Василию Кирилловичу, но у него есть право на существование, потому что я сидел в архивах семь лет, изучил время вплоть до пуговиц и сделал, между прочим, филологическое открытие: Василий Кириллович привнес в русскую поэзию ритм частушки, о чем наши ученые, кажется, и не подозревают. Попробуйте-ка спеть: «А сей остров есть Любви, и так он зовется, куды всякой человек в свое время шлется...»

Реконструкция – прием универсальный. Если мы скажем: «Сегодня – это сейчас», – и повторим эти слова двадцать раз, каждый следующий будет уже другим. Любой писатель – историк, хочет он того или нет. Не-историки – фантасты, они придумывают свои миры. Впрочем, я глубоко убежден в том, что писатель – именно тот, кто создал свой мир и построил свой голос.

Любая реконструкция хороша, кроме Дэна Брауна

Насколько возможна правдивая история, которая «ни капли, ни полкапли не соврет»? Всегда есть официоз, всегда возникают мифы, как сейчас мифологизируется СССР. И потом, вы как-то сказали: «Толстой изучал войну 1812 года, но наврал про войну в другом, у него была сверхидея». Однако сверхидея есть у каждого писателя, иначе он не стал бы писателем...

– В свое время в Англии мне показали толстый том, конволют из высказываний писателей про историю – восклицания сивилл такие. И рядом – комментарии историков, «ха-ха-ха». Это понятно, но если бы я так к этому относился, я бы не садился за стол. История – все же наука. Невзирая на Фоменко, Задорнова и прочих, которых ни в чем не переубедишь, у них, как у Гитлера, всё выстроено четко: вот гады, вот мы, и мы, как у академика Рыбакова, происходим из Триполья, мы – славяне-автохтоны и жили тут с палеолитических времен... Я учился на истфаке и ел эту бурду тоннами. С этим мы боремся, разумеется.

С другой стороны, когда мы реконструируем, мы, да, фантазируем. У меня есть книжка «Седьмой чемоданчик», такие антимемуары, ответ на очередную вспышку эпидемии мемуаров. Я помню папу так, но мой брат помнит его другим. Документ не врет, но историк следующего поколения может прочесть его по-другому. Мы имеем полное право на реконструкцию. Взять хотя бы Четвероевангелие – мы знаем, сколько было Евангелий, сколько в итоге отобрали, но вольно же было рассказать эту историю в четыре голоса! Любая реконструкция евангельской истории возможна – кроме Дэна Брауна, потому что Браун – это детектив и фантастика. Есть разные реконструкции, впрочем. Современное движение реконструкторов – это другое знание: сколько весил меч, как изготавливалась кольчуга... И есть знание историческое: когда я говорю со специалистом по Великой Отечественной, и его не остановишь, он точно знает, как перемещались даже мелкие соединения, – я снимаю перед ним шляпу. Это настоящая история и есть.

Литература – не история, у нее другие задачи и другие законы: вы должны зацепить читателя, ваш язык должен быть богатым и так далее. Матчасть – необходима, построения – возможны. В книге «Крепость» у меня есть вставная часть о пути средневекового монгольского воина Туган-Шоны, и это – попытка показать Куликовскую битву с другой стороны, потому что про засадный полк мы все слышали, а про Мамая – не все. Так что я призываю учить матчасть и идти в ногу со временем. Историческая наука ведь тоже развивается: когда я учился, просто невозможно было назвать Русь частью Ясы Чингисхана. Сегодня, слава богу, вопрос решен, все понимают, что русские входили в состав империи.

Вы говорили, что герой «Крепости», современный российский археолог, связан с ордынским предком узами крови, что «история – это океан прошедшего, который сплачивает текст в единое целое». При этом вы считаете, что нельзя сравнивать разные времена: люди сильно отличаются. История – что это за континуум? Может быть, это эволюция?..

– Эволюция есть у голосеменных и насекомых. Недавно поймали бабочку, которая стала пить кровь, – ей нужна соль, а в крови соли много. Бабочка эволюционирует у нас на глазах.

Но это материальная эволюция...

– Почему материальная? Мы же не знаем, о чем думает богомол, тем более – осьминог. С людьми то же самое – за одним исключением. Мы понимаем, что «Ромео и Джульетта» – современное произведение, потому что сопереживаем его героям точно так же, как им сопереживали современники Шекспира. Но времена действительно отличаются, и надо понимать, чем именно. Этого не понимал, например, мой научный руководитель Валентин Лаврентьевич Янин, который, занимаясь новгородской историей, говорил пренебрежительно: «А, попы...» Он был человек советский и попов не любил. Имел полное право! У каждого есть право не любить велосипедистов, штангистов, эсперантистов. Но коли ты занимаешься средневековой культурой, ты должен понимать, что люди тогда жили в глубокой вере. Не все и по-разному, конечно, но не так, как сейчас. Или: в Византии люди на базаре обсуждали Платона, Аристотеля и Софию – божественную премудрость. Византийцы были фантастически начитанны, они вобрали в себя и Рим, и Грецию, и называли они себя не византийцами, а ромеями...

Культура – это способность в том числе разглядеть не только то плохое, что тебе принесла империя, но и хорошее. 

Беда в том, что, кажется, только советский застой ушел и, к нам начала приходить настоящая история – и вдруг этот застой опять полез из всех щелей. И вот уже мы видим икону Сталина, и памятник Ивану Грозному, и какой-то байкер по кличке Хирург поучает нас основам философии, не умея двух слов связать на родном языке. Культура – основа основ любого общества. И – возвращаясь к началу – несет культуру, хотите вы того или нет, интеллигент. Да, у интеллигенции – свои сплетни, своя зашоренность, как в деревне, где тоже есть своя культура. Увы, сегодня мы живем в культурной пустыне. Опять звучит старая песенка. Может быть, наши замечательные бесстрашные дети что-то изменят? Не знаю. Я устал думать на эту тему...

Надеюсь только на то, что наша верхушка, пусть она и под санкциями, все-таки активы держит здесь, на Западе. И второй Сталин невозможен. Может быть, общество транформируется в итоге в просвещенное. Хотя традиция – штука такая: шампиньон пробивается сквозь асфальт, и традиция – тоже. Иногда ужасная, иногда – до слез прекрасная. Из этих противоречий и рождается наша рефлексия, которую можно перенести на бумагу, зашифровать и превратить в хорошую книгу.

Искусство как умение украсть – и переосмыслить

Вы как-то сказали: «Мы живем на развале империи». У меня впечатление, что российская литература постоянно ощущает, что живет в имперских руинах. И Захар Прилепин, и Леонид Юзефович, и Петр Алешковский, и Борис Акунин. Насколько это полезно для литературы – все время жить прошлым?

– Это отличная лакмусовая бумажка. Если мы говорим про историю, значит, всё не в порядке. Значит, не дается современный язык. Не дается современная ситуация. Только Акунина давайте отбросим, Акунин – беллетрист, к тому же всё хуже и хуже пишущий...

Заменим Водолазкиным.

– Да. Я как раз в Тарту говорил о постимперском синдроме, который есть и в Эстонии, и в Латвии, и в Киргизии, и очень даже есть в России. Когда империи разваливались, всегда начинались метания и поиск новых смыслов. Ведь почему император Константин перенес столицу в Византий? Потому что там можно было начать всё заново, там была пустыня. И Темные века никто не отменял – культура кочует, в истории есть свои выжженные хиросимы. Тут важно не сохранять урлацкое представление: «Я старше тебя, принеси мне жвачку из лужи, а теперь сжуй, а теперь пошел вон!..» – ведь даже воры в законе руководствуются не силой, а разумом.

Культура – это способность в том числе разглядеть не только то плохое, что тебе принесла империя, но и хорошее. И искусство существует по тем же законам: это умение украсть, но не просто присвоить, а трансформировать и усовершенствовать, подумав своим умом. У каждого – своя задача, своя рефлексия, думающий человек без рефлексии не живет. Можно фантазировать, но врать – нельзя. Надо стараться не врать.

А если вы убедительно соврали, как Лев Толстой, случается беда. Мне недавно рассказали историю: недалеко от репинских мест поселилась колония толстовцев. Где-то на базаре, может быть, в Волочке, к члену коммуны подошел Ваня и говорит: «Чувак, а правда, что ты не дерешься?» – «Нет, нам заповедано». – «И если я тебе вмажу, ты подставишь другую щеку?» – «Ну да». Ваня вмазал. Толстовец упал, поднялся. Ваня врезал во второй раз. Толстовец говорит: «Не бей меня!» Ваня отвечает: «Не буду. А это твоя лошадь? Была твоя, станет моя», – и взял лошадь с телегой. А через день приехали окрестные – и раздели общину до нитки. Не стало общины. Вот так.

Ответственность за идеологию, за барский выпендреж – «Пахать подано-с!» – на Льве Толстом лежит кошмарная. Толстой жил мучительно, чувствовал, что врет, не хотел врать, верил в идеалы... Влезть в его шкуру – ох как болезненно. Он не от Сони убежал под старость, он всю жизнь хотел уйти. За такую жизнь лучше не браться, мне кажется, получится поверхностно, как у Павла Басинского. Лучше давать ее пунктиром, чтобы проступил образ яснополянского актера, клоуна и великого писателя. Тогда станет понятно, почему мы, прочитав Толстого, забываем, что Барклай де Толли был замечательным полководцем, а Кутузов – хитрым царедворцем...

У нас в Тарту Барклая де Толли чтут.

– У вас-то да, а Россия о Барклае почти и не знает. И те, кто его для себя открывает, понимают, что история очень многомерна, что она состоит из людей. Одного человека, нескольких человек писатель реконструировать еще может, а целая эпопея, пусть даже хорошая, как у Толстого, – это уже Голливуд.

Наверх