Cообщи

Владимир Сорокин: слишком сильны знаки и запахи социально-культурного разложения (1)

Обращаем ваше внимание, что статье более пяти лет и она находится в нашем архиве. Мы не несем ответственности за содержание архивов, таким образом, может оказаться необходимым ознакомиться и с более новыми источниками.
Copy
Владимир Сорокин.
Владимир Сорокин. Фото: SCANPIX

Легендарный Владимир Сорокин, автор «Голубого сала», «Дня опричника», «Манараги» и многих других интереснейших (и скандальнейших) книг, побывал в Таллинне на литературном фестивале HeadRead.

На встрече с читателями в большом зале Дома писателей Сорокин развивал в том числе идеи своего последнего романа «Манарага»: в будущем книги будут цениться не за то, что их авторы иногда сеют разумное, доброе, вечное, а, например, потому, что огне книжных страниц хорошо готовить всяческие блюда.  Не очень понятно, верит ли он в это сам - но, с другой стороны, внутренняя антенна Сорокина достаточно чутка, чтобы уловить самые странные тенденции литературы, России и мира. К тому же, говорит он, книги – это не только буквы на бумаге...

Rus.Postimees публикует отрывок из интервью с Владимиром Сорокиным. Полностью интервью можно будет прочесть в ближайшем номере журнала Vikerkaar.

Сочинительство как любовь

Литературовед Александр Генис сообщает, что при вашей первой встрече на вопрос «Зачем вы пишете?» вы ответили: «Когда не пишешь, страшно». А почему страшно?

– Я это Саше сказал, наверное, лет двадцать пять тому назад. Импульс у меня один: написать такое, чтобы я сам удивился. Главное – удивить и обрадовать себя. Если это получится, тогда ты удивишь и других. Именно поэтому я стараюсь всякий раз начинать заново, писать в разных стилях, искать какие-то новые сюжеты.

Чтоб вам не было скучно?

– Да. И еще: пиши, когда хочется писать, а не когда нужно. Это самое ужасное, я всегда с собой по этому поводу борюсь: надо, чтобы всё было естественно. Как и в любви, например.

Глаза у тебя вроде честные, какого хера они к тебе привязались?

Другое знаменитое ваше высказывание: «Это только буквы на бумаге».

– А это я лет тридцать назад сказал.

Как вы думаете, почему вокруг столько людей, для которых книги – не просто буквы на бумаге? С одной стороны, есть оскорбленные чувства верующих, с другой – слово штука мощная, она может произвести в вас и во мне какой-то переворот...

– Сегодня, через тридцать лет, я скажу, что книги – это, конечно, не только буквы на бумаге. Слово – штука, для людей пока важная, хотя последние лет пятнадцать изображение сильно потеснило слово... Мне кажется, надо меньше рефлексировать на этот счет. Когда писатель, художник, певец задумывается: «Зачем я это делаю?» – он волей-неволей останавливается. Обычно такие мысли приходят в период простоя: ты не можешь писать, нет идей, нет драйва, и ты думаешь: «Зачем это всё?» Опять же, прошу прощения, это можно сравнить с любовью. Влюбился в кого-то, был роман, потом кончился – а зачем это всё? Такие мысли вполне естественны, потому что хочется жить осмысленно. Но стоит накатить волне, как она все эти мысли смахнет – и пойдет текст, и ты будешь жить только им, заниматься чистым творчеством, ставить перед собой чисто литературные задачи.

«Глаза у тебя вроде честные...»

К вопросу о силе слов: когда вы наблюдаете, как жизнь следует за вашими текстами, что вы ощущаете? У вас нет мысли, что вы, может быть, сами творите реальность – и можно по крайней мере испытать эту магию?

– Это такое спекулятивное чувство: написал ты «День опричника», его почитали в Кремле – и началось. Хотя, я знаю, этот роман в Кремле и правда читали... Мне кажется, всё дело исключительно в чувствительности антенны. Жизнь и жестче литературы, и опережает ее. Просто что-то носится в воздухе, улавливается – и предсказывается невольно. Поэт андеграунда 60-х Ян Сатуновский написал как-то: «Осознанные предчувствия недействительны». Наверное, всё дело в антенне, но это процесс интуитивный, управлять им нельзя. Поверьте: я не вижу будущего. К счастью!

Совок уже в 1970-е и начале 1980-х оброс панцирем омертвевшего языка

Вы писатель не попсовый, но культовый. Вас явно узнают на улице. По вашим книгам проводятся конференции, издаются сборники научных статей. Я сомневаюсь, что вы стремились к славе, но то, что вы ее получили, – факт. Насколько медные трубы вам мешают?

– Если говорить о «медном звоне», я его испытал в большей степени после скандала с «Голубым салом» и оперой «Дети Розенталя» (постановка по либретто Сорокина на сцене Большого театра в 2005 году – Н.К.). Обо всем этом говорили в новостях, люди стали узнавать меня на улицах, потом возбудили уголовное дело, началось следствие, мы с адвокатом Генри Резником ходили в прокуратуру... Как-то я иду в Москве по улице, остановился у перехода. Подъезжает черный джип, высовывается из окна водитель – яркий представитель девяностых. Смотрит на меня и говорит: «Глаза у тебя вроде честные, какого хера они к тебе привязались?» И уезжает...

Это не очень уютное чувство, когда ты превращаешься в объект, скажем так. Но если ты не торчишь постоянно в телепрограммах, твое лицо быстро забывают. Сейчас меня тоже могут узнать, но это узнавание уже не носит вынужденного характера. И потом, я немолод, у меня наросла тугая барабанная перепонка, так что медные трубы я выношу вполне. У меня есть свой читатель – и слава богу, большего не нужно.

Знаки и запахи разложения

Вас можно воспринимать как писателя-деконструктора – начиная с «Нормы» и «Тридцатой любви Марины», «Голубого сала», в котором есть даже эпиграф из Ницше: «В мире больше идолов, чем реальных вещей». Но вот смотрите: есть люди, которые разрушали кумиров при социализме , а потом, когда строй сменился, наоборот, стали его воспевать. Не то с вами. Вы в «Голубом сале» переключились с деконструкции советской культуры на деконструкцию русской культуры: Ахматова, Бродский... Что произошло с вами в 1990-е – между советским и постсоветским Сорокиным?

– Я стал работать с другими литературными конвенциями. Совок уже в 1970-е и начале 1980-х оброс панцирем омертвевшего языка: советская литература, кино, театр, не говоря о газетах. С этим омертвевшим языком работать было приятно и легко, эту корку можно как угодно препарировать, с ней можно производить убийственные для нее манипуляции в литературных целях – она чрезвычайно уязвима. Потом СССР рухнул, и корка стала музейным экспонатом. Я перестал работать с языком советского дискурса уже году в 1984-м. А 1985-м начал писать – кстати, в Эстонии, в Кясму, – роман «Роман», в котором поработал с языком конца XIX века.

Я почувствовал, что соцреализм стилистически и идеологически многое заимствовал из великой русской литературы, особенно литературы конца XIX века, у бородатых наших старцев. Работать с этим языком было и интереснее, и сложнее, само собой. Язык Бабаевского и Павленко уступал, безусловно, языку Льва Николаевича и Федора Михайловича. Но только это не сокрушение идолов в том смысле, что сокрушить Толстого, Ахматову и даже Бродского – невозможно. Я расправлялся не с ними, а с их мифами, в «Голубом сале» я пишу об ААА, так Ахматову называли те, кто ее боготворил.

Ну правильно: речь не о людях, а о сотворенных кумирах. Кажется, в эзотерике это называют «эгрегор» – образ, порождаемый мыслями и эмоциями группы людей и обретающий самостоятельное бытие.

– Да, эгрегор. Разрушение мифов – мое поле деятельности. Больше у нас этим никто не занимался, между тем это чисто художественная задача, порождающая чисто художественный смех и удовольствие от того, что разрушение осуществляется на бумаге.

Почему постсоветский человек, как вы говорите, оказался хуже советского? И куда мы теперь идем – к человеку пост-постсоветскому?

– А потом к пост-пост-постсоветскому? (Смеется.) Дело в том, что к невежеству советского человека добавились цинизм и отсутствие каких бы то ни было идеалов вообще. Даже если посмотреть на людей, которые в 1991 году стояли у Белого дома, – лица современной московской толпы отличаются от их лиц, и не в лучшую сторону. Это всё этапы большого распада. Сейчас распадается уже и постсоветский человек – своим собственным способом. Советский распадался по-другому, у него сохранялись надежды. Как сказал, кажется, Черномырдин: «Раньше у нас был бардак с надеждой, а теперь – безнадежный бардак». Это точная характеристика современного общества. Успеет ли постсоветский человек мутировать в пост-пост-постсоветского – не знаю. Слишком сильны знаки и запахи социально-культурного разложения. Чем это кончится – пока непонятно.

Полностью интервью выйдет в журнале Vikerkaar.

Наверх