/nginx/o/2019/10/01/12612508t1h245d.jpg)
С этого вопроса начинает вышедшую в серии ЖЗЛ свою книгу «Катаев: погоня за вечной весной» прозаик Сергей Шаргунов. «Почему первоклассный писатель забыт? Вопрос. Или подзабыт?.. Все равно — вопрос. Литература-то бесспорная».
С этого вопроса начинает вышедшую в серии ЖЗЛ свою книгу «Катаев: погоня за вечной весной» прозаик Сергей Шаргунов. «Почему первоклассный писатель забыт? Вопрос. Или подзабыт?.. Все равно — вопрос. Литература-то бесспорная».
Конечно, это даже не риторический вопрос, а очень удачная интеллектуальная провокация: если так начать биографическую книгу о писателе, читатель уж точно не отложит ее в сторону, а станет читать. А так как написана «Погоня за вечной весной» лихо и увлекательно, то дочитает до конца.
Однако вопрос имеет свой смысл. Очень многие первоклассные писатели если не совсем забыты, то как бы выпали их активного читательского обихода – назовите первому встречному их фамилии, и он более или менее уверенно скажет: «Как же помню, были такие писатели», но на следующий вопрос, «Когда вы в последний раз читали их книги?» - ответить затруднится.
Примечание: это не относится к объектам телевизионных опросов, которые проводятся в местах скопления праздных (обычно молодых) людей. То ли телевизионщикам так везет, то ли они намеренно выбирают в жертвы некую особую категорию обывателей, но после таких передач впадаешь в отчаяние: до чего ж народ дремуч!
Чтобы оставаться в этом самом обиходе, писателю нужно дружить с телевидением. Как прижизненно - регулярно появляться на экране со своими мнениями и мыслями, чтобы тебя запомнили и полюбили или возненавидели: любое сильное чувство тебе в плюс. Так и посмертно - в экранизациях своих произведений.
Сняли сериал по «Анне Карениной» - неважно, насколько удачно – в библиотеках вырос спрос на Льва Николаевича. Не экранизируют писателя N. – не потому, что писал плохо, а потому, что руки не дошли, денег нет и пр. – о нем не вспоминают.
Трудно представить себе, чтобы сегодня кому-то пришла в голову мысль экранизировать Валентина Катаева. Особенно – его поздние (лучшие!) книги: «Святой колодец», «Трава забвения», «Алмазный мой венец», «Уже написан Вертер»… Авторская поэтика и стилистика, то, что сам Катаев называл мовизмом, от французского слова movais, плохой («В наше время все умеют писать хорошо, так что для того, чтобы тебя заметили, надо писать плохо», - иронически объяснял он этот термин) – не переводится на язык мейнстримного кино. Тут необходим крутой артхаус – но я даже представить себе не могу, кто из кинорежиссеров сделает фильм адекватно (и конгениально!) этой прозе.
А ведь этими своими книгами Валентин Катаев сделал для русской прозы то, что для англоязычной – Джеймс Джойс. Доказал, что помимо линейного и «маятникового», т.е. местами уходящего в прошлое и возвращающегося, развертывания нарратива возможна композиция, соединяющая эпизоды по ассоциативному принципу. У Катаева это не поток сознания в чистом виде, как у Джойса, строительство сюжета идет более усложненными путями, но при этом сохраняется напряженность и увлекательность произвольно компонуемого событийного ряда.
Шаргунов приводит очень ценное свидетельство того, как поначалу воспринималась эта «мовистская» проза. Причем людьми отнюдь не консервативными и зашоренными. В 1963 году Анатолий Гладилин и Василий Аксенов навестили Катаева на его даче в Переделкино. Катаев прочел молодым (Аксенову было 30, Гладилину 28) собратьям отрывки из «Святого колодца». На тех прочитанное произвело тягостное впечатление: «Выслушав, - признается Гладилин, - мы сказали соответствующие слова и заспешили к последней электричке. До станции шли молча. И лишь на перроне переглянулись. “Да-а, — протянул Аксенов, — по-моему, Валентин Петрович малость сбрендил”. “Впал в маразм”, — подхватил я».
А ведь фактически Катаев тогда открыл глаза молодым авторам на то, что русская проза может развиваться не только известными всем путями. Гладилина и Аксенова (а также Анатолия Кузнецова) ввел в литературу Катаев, когда он создал и редактировал журнал «Юность». Аксеновский «сюрреализм» (начиная с «Затоваренной бочкотары») и гладилинская нарочитая небрежность письма, которая дала Катаеву в Париже повод сказать: «Хуже меня пишет только великий мовист, мой друг Анатолий Гладилин») возможно, возникли под влиянием (косвенным, не прямым) катаевской новой прозы.
А если вернуться к проблеме экранизации, то года два назад был снят сериал по «Таинственной страсти» Аксенова. Результат был провальным, И прежде всего потому, что телевизионщики проигнорировали жанр и стиль книги. А уж то, что картина превратилась в какую-то антологию сплетен, причем часто лживых – это уже следствие абсолютного непонимания сценаристом и режиссером книги, которую они в меру своего разумения переносили на экран.
С катаевской прозой вполне могло бы получиться нечто в том же духе. Слава богу, что до нее руки не дошли!
А все-таки жаль, что и у Шаргунова руки не дошли до серьезного анализа «мовистского» корпуса произведений Катаева. Книга о писателе-новаторе просто требовала этого. Но Шаргунов пошел иным путем.
«Погоня за вечной весной» - очень добросовестное, скрупулезное, содержащее множество интересных и ранее неизвестных (по крайней мере, широкому читателю) фактов исследование. Автор поднял и перелопатил гору материалов. Вот только по характеру это исследование, скорее, археологическое (ну ладно, пусть историческое, археология ведь подручное средство для историка), чем литературоведческое.
Шаргунов глубоко углубляется в генеалогическое древо Катаева, педалируя тот факт, что среди предков писателя, считая на три-четыре поколения назад – много священников. (А откуда еще могли вести свой род разночинцы-интеллигенты в России? Из священнослужителей происходили еще и Чернышевский, и Добролюбов, и Успенский и другие русские писатели. Такое подчеркнутое внимание к родословной вероятно легко объяснимо процерковной позицией очень многих авторов, в последнее время группирующихся вокруг издательства «Молодая гвардия», издающего серию «ЖЗЛ».
Книга Алексея Варламова о Михаиле Булгакове, к примеру, написана с аналогичных позиций, исследователь (кстати, очень серьезный, не случайный в этом жанре) пытается сблизить Булгакова с православием, хотя эти попытки выглядят спорными – вспомним хотя бы, что говорил Иешуа о Левии Матвее (т.е.о сочинителе «Евангелия от Матфея»): «Ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там написано, я не говорил». (Булгаков был верующим человеком, но вера и церковь не всегда одно и то же; порою, глядя на творящееся вокруг, думаешь, что «Мастеру и Маргарите» повезло с публикацией более полувека назад: сейчас, чего доброго, нашлись бы те, кто усмотрел в книге «оскорбление чувств верующих»).
Катаев был циник особого советского типа – циник романтичный, циник, артистичный до мозга костей, циник, ненавидящий циников, циник, порой щедрейше помогавший всем, от кого цинизмом и не пахло.
Катаев еще дальше отстоял от церковности, чем Булгаков. Шаргунов с удовольствием приводит красочные свидетельства того, каким гедонистом и жизнелюбом был Катаев. Целые пассажи перепечатывает из главы ««Жаворонки с подгоревшими изюмными глазами», вошедшей в книгу Евгения Евтушенко «Волчий паспорт» - поэт рассказывает в этой главе, какой шикарный кутеж устроил в Париже Катаев. (И прекрасно, что перепечатывает, т.к. «Волчий паспорт» прочли немногие.) В этой главе Евтушенко как бы слегка перевоплощается в Катаева, перенимая яркость, красочность его описаний, брызжущий из каждой строки жизненный сок. (А может, сходство глубже и причина его иная: это проза поэта, а Катаев начинал как поэт – о чем можно узнать из «Травы забвенья», где он пишет, как приносил Ивану Бунину свои первые стихи!).
Но Евтушенко в этой главе говорит и о самом важном для понимания Катаева, которого слишком многие считали циником, конформистом, приспособленцем; ему отвели в литературном пантеоне такое место: «Несомненный талант, но сомнительная личность». После выхода книги «Алмазный мой венец» кто-то из коллег (приписывается Виктору Шкловскому) написал злую и несправедливую эпиграмму, которая начиналась так: «Он из чужих венцов терновых алмазный сплел себе венец…») Время было страшное, приходилось идти на компромиссы с ним, но для Катаева всегда существовала некая линия последнего рубежа, за которую отступать он не мог.
Помните гениальный диалог из пьесы Евгения Шварца »Дракон».
«Я не виноват. Меня так учили!» - «Всех так учили. Но зачем же ты оказался первым учеником, скотина этакая?»
Евтушенко доказывает, что кто-кто, а Валентин Катаев первым учеником не был.
«Время – это дантист, вырывающий нас из нас без анестезии… Катаев заставлял себя любить отвратительные жирные волосатые пальцы новой власти с черными ободками под ногтями, лезущие с зубодерными клещами в глотку и душу. Это была любовь не от любви. Любовь от страха. Любовь от отсутствия выбора.
Петя Бачей больше всего в революции любил Гаврика. Но в тридцать седьмом году у взрослого Гаврика был только один выбор – либо стать палачом, либо жертвой.
Катаев именно в 1936 году лихорадочно начал писать свою гениальную книгу «Белеет парус одинокий», закутавшись, как в кокон, в собственное детство, но время от времени вынужден был высовывать из этого кокона авторучку, чтобы подмахнуть очередное письмо, разоблачающее врагов народа. Иначе его самого могли бы вытащить из этого кокона и швырнуть на плаху.
Говорят, что талант – это Божий дар. Но дьявольский договор можно заключить и с Божьим даром. Не перестает ли он от этого быть Божьим?
Не будь у Катаева звериного инстинкта самосохранения, писателя, может быть, не в чем было бы морально упрекнуть, но зато он, наверное, не смог бы выжить и написать ни «Белеет парус одинокий», ни «Святой колодец», ни «Алмазный мой венец», ни «Траву забвенья», ни беспощадный приговор революции в своем самом страшном произведении: «Уже написан Вертер».
А из-за того, что он выжил, не гнушаясь любой ценой, мрачноватый блик усталого цинизма лежит и на его феноменально написанных последних книгах. Катаев был циник особого советского типа – циник романтичный, циник, артистичный до мозга костей, циник, ненавидящий циников, циник, порой щедрейше помогавший всем, от кого цинизмом и не пахло.
Это был цинизм с сентиментальными порывами. Это был слишком непредсказуемый, неуправляемый вид цинизма, не способный, правда, на Голгофу, но способный на упрямство, неподчинение и на прочие капризы, непозволительные с точки зрения цинизма правящего и амебного цинизма большинства….
Изломанные историей, но не уклонившиеся от нее писатели, впустившие в себя эпоху со всеми ее иллюзиями, ложью, кровью и этой эпохой раздавленные, в лучших своих книгах оказались летописцами, без которых история как таковая просто-напросто бы исчезла».
Этим отрывком можно было бы заменить много страниц из книги Шаргунова, которые, в общем, говорят то же самое, только не так лаконично и ярко. Заслуга Шаргунова в том, что он приводит множество фактов из жизни того террариума единомышленников, которым был Союз советских писателей и в сталинскую эпоху, и в период оттепели, и в период застоя. И это очень интересно, хотя несколько отклоняется от магистральной линии книги.
Наверно, интересно и то, что можно назвать «донжуанским списком Катаева». Хотя иногда Шаргунов слишком прямолинейно понимает соотношение реальной девушки, ставшей прототипом художественного образа, и образа как такового.
В романе «Зимний ветер» (третья часть тетралогии «Волны Черного моря», написанная последней, время действия - 1917-18 годы) главный герой цикла Петя Бачей, к тому времени офицер, награжденный орденом Св. Анны, влюблен в генеральскую дочь Ирен Заря-Заряницкую. Фамилию Катаев придумал по аналогии с другой генеральской: Май-Маевской, а прототипом Ирен была в какой-то степени юношеская любовь писателя Ирина Алексинская, но судьбы героини и прототипа не вполне тождественны.
Ирен в романе – девушка-вамп, она ненавидит большевиков и когда узнает, что Петя записался в Красную армию, стреляет в него из дамского пистолета – разумеется, мимо. Шаргунов уверен, что Ирина Алексинская отказала Катаеву во взаимности, а тот в отместку изобразил ее в черных красках. (Через 43 года после описываемых событий.) Но для большого писателя такое мелкое сведение счетов кажется неправдоподобным. Катаев руководствовался исключительно литературными соображениями. В структуре романа необходима была такая героиня, и она предстала цельным образом, в полной гармонии внешности и характера.
Достоинство книги – и в том, как в ней, опять же с аккуратностью археолога, воссоздана неповторимая Одесса времен молодости героя. Та Одесса, которую уже невозможно было узнать в 1970-80-90-е годы, когда мне не раз счастливилось бывать в ней, и которую, наверно, сегодня тем более не узнать. Одесса дала миру блестящую плеяду русских писателей ХХ века: тут и Исаак Бабель, и Юрий Олеша, и Эдуард Багрицкий, и Валентин Катаев, и Илья Ильф, и Евгений Петров. В Одессе был прекрасный Литературный музей… В этот город можно было влюбиться заочно, по книгам и рассказам о нем, а побывав, утвердиться в этой любви.
С любовью написана и книга Шаргунова.
Я взялся за Катаева, - пишет он. - потому что это — мой любимый писатель советского времени. Бесподобный стилист, мастер. Но и потому, что он прожил остросюжетную жизнь, неотделимую от всего сложнейшего двадцатого века. Это еще и пособие по истории советской литературы и даже просто истории. Видит Бог, у меня не было задачи писать житие святого Валентина. Надеюсь, получилась предельно честная книга, где я не умалчиваю ни о чем. Но кроме того, что Катаев-писатель досадно полузабыт, есть еще привычка изображать Катаева-человека полным конформистом, как ты сказал, приспособленцем, что я объясняю завистью со всех сторон к его дару, который позволял ему оставаться независимым.
Он был не более грешен, чем те, кто видят в его глазу соринку, не замечая своих бревен. Но главное для меня то, что глаз его был глазом прекрасного художника. То, что Катаев — большой мастер, не обсуждается. Как и то, что главное для писателя не его общественное поведение, а его книги.
С этим не поспоришь.