Cообщи

Андрей, сын Андрея: «Без творчества Тарковский погиб бы»

Обращаем ваше внимание, что статье более пяти лет и она находится в нашем архиве. Мы не несем ответственности за содержание архивов, таким образом, может оказаться необходимым ознакомиться и с более новыми источниками.
Copy
Андрей Тарковский.
Андрей Тарковский. Фото: Lampros Rousodimos / PÖFF

Одним из лучших документальных фильмов фестиваля PÖFF стала картина «Андрей Тарковский. Кино как молитва», созданная сыном великого режиссера. В интервью Rus.Postimees Андрей Андреевич Тарковский рассказал об отце и о себе.

«Об Андрее Тарковском снято много фильмов и написано много книг, – говорит он. – Рассуждений и теорий немало, а вот личность Тарковского, как ни странно, стали забывать: что он сам думал, чем жил, что его волновало. Поэтому я и решил снять фильм, в котором зритель встречался бы с художником без посредников. "Кино как молитва" строится на монологе отца, на аудиозаписях его лекций и интервью – и еще на стихах моего деда, которые читает сам Арсений Тарковский. Все-таки поэтика сына тесно связана с поэтикой отца...»

Невозможное вечное возвращение

– Не я один обратил внимание на то, что в вашем фильме еле представлен «Солярис»...

– Несколько кадров из «Соляриса» есть в части, посвященной природе и дому. Мне всегда казалось, что «Солярис» – о земле, о доме, что это не фантастика о космосе. Отец сам говорил: он хотел, чтобы действие всё происходило на Земле – но Станислав Лем, автор романа «Солярис», не позволил. «Солярис» был для отца попыткой посмотреть из космоса на землю, не наоборот. Не зря Лем сказал: «В этом фильме больше Достоевского, чем меня». Он вообще обиделся на отца, потому что в «Солярисе» было так мало фантастики. Но для отца фантастика была лишь поводом, чтобы сказать о чем-то, о чем в те времена было сложно говорить напрямую. Отсюда и «Сталкер», и «Солярис», сюжеты, которые давали некую творческую свободу и позволяли отцу иносказательно выражать какие-то идеи.

Вот я и связал «Солярис» с идеей дома, с деревенским домом отца в поселке Мясной. Он никогда там не снимал, кстати говоря, боялся, что место будет осквернено. Но если посмотреть кадры «Соляриса», эти дома почти идентичны. Этот же дом воссоздан в «Ностальгии» по кадрам, которые отец до отъезда снимал «поляроидом» в Мясном.

– Как я понимаю, идея «Кино как молитва» в том, что Андрей Тарковский был родом из детства – и детство повлияло на всю его жизнь.

– Отец и сам говорил: художник формируется детством и потом всю жизнь им питается и им живет. А у отца ведь было удивительное, замечательное детство. Слава богу, сохранились фотохроники Льва Горнунга, друга Арсения. Именно по ним отец снимал «Зеркало», даже костюмы взяты с этих фотографий. Это, кажется, единственный случай, когда отец работал с архивным материалом и непосредственно по нему восстанавливал кадры.

– Особенно поражает фотография матери, которая сидит на изгороди и курит, – в точности как героиня Тереховой в «Зеркале».

– Да, один в один. Деревенский дом в «Зеркале» был, конечно, декорацией, но точно, до кирпичика воссоздававшей тот дом отца. Для него идея дома была ключевой, он много раз говорил, что его родной дом исчез – потому что тот дом, где он родился, в Завражье, ушел под воду, когда построили плотину. Городской атмосферы отец не любил, а дом в Мясном стал местом, где он писал, творил, чувствовал себя человеком. Поэтому я и привязал его к «Солярису»: это ведь фильм о доме, о возвращении домой, может быть, идеальном, метафизическом. Как и «Ностальгия», хотя там герой все-таки не возвращается. С каждым новым фильмом идея дома преображается, он становится всё более далеким, недостижимым. В «Жертвоприношении» дом сгорает: возвращение уже и невозможно.

Образы, которые не расшифровываются

– Вы – глава Международного института Андрея Тарковского, который основали в 1987 году в Париже Мстислав Ростропович, Робер Брессон, Максимилиан Шелл и ваша мать, Лариса Тарковская. Чем этот институт занимается?

– Да, сначала Институт располагался в Париже, а в 1996 году архивы перевезли во Флоренцию. Мы работаем в основном с архивами – записи, книги, бумаги отца, его письма, фотоархив, видеоархив... Организуем выставки, ретроспективы, выпускаем книги. Моя личная цель – дать как можно большему числу людей возможность прикоснуться к Тарковскому без призмы критики. В этих архивах много ненапечатанного, неизданного...

– Что из неизданного самое интересное?

– Есть отцовские замыслы фильмов, очень интересные – сценарные заявки, их больше пятнадцати, там и Достоевский, и Чехов...

– «Мастер и Маргарита»?

– Нет, такой заявки не было, отец думал о Булгакове, но до заявки не дошло. Три неизданных сценария: «Гофманиана», «Светлый ветер» и «Сардор». «Гофманиану», как вы знаете, он писал для «Таллинфильма», для другого режиссера, но это такой личный сценарий, мне кажется... Кстати, сочинялся он именно в Мясном. Есть еще интереснейший, хотя, может быть, специфический документ для любителей Тарковского и киноведов, – рабочие дневники по каждому фильму, в том числе по «Зеркалу» и «Сталкеру»: как снимался фильм, что пошло не так. Там рассеиваются многие легенды. Следующий проект, над которым я уже работаю, – как раз рабочие дневники и остальные материалы по «Зеркалу». В рабочих дневниках, конечно, многое будет интересно не только киноведам. Отец пишет, как он работает с актерами, как ставит кадр, часто рассуждает, что-то обобщает...

– В сентябре вы представили фильм «Кино как молитва» в Венеции, и встретили его тепло. Как по вашему ощущению, на Западе Тарковского воспринимают: так же, как в России, или все-таки по-другому?

– Это удивительно, но Тарковского одинаково воспринимают везде. Он обращается к тем сторонам человеческой души, которые есть у каждого, – несмотря на то, что он сугубо русский по складу художник. Так же и с Достоевским, которого читают по всему миру – и понимают. Тарковский в первую очередь устанавливает со зрителем эмоциональный контакт. Он говорил, что сценарий должен быть коротким, максимум сорок страниц, это канва, не более. Главное – атмосфера и образы, которые не расшифровываются, но вступают в диалог со зрителем, с его душой, вибрируют в ней – и возникает сострадание сродни, может быть, даже религиозному опыту. Для Тарковского кино – это именно что молитва, серьезное духовное упражнение. Искусство как инструмент духовного познания мира...

«Страшнее всего был вакуум»

– Когда ваш отец остался в Италии, вам было 13 или 14 лет...

– Когда он уехал снимать «Ностальгию» в Италию, мне было одиннадцать, когда решил остаться – тринадцать, да.

– Как всё это выглядело с вашей точки зрения?

– Я был в курсе, конечно... Он никогда не собирался уезжать за границу, пусть многие и думают иначе. Он был настолько русским человеком, что не мог без России, и его трагедия – последствия того, что он остался за ее пределами. Но он был вынужден остаться. Он всю жизнь боролся с непониманием, последней каплей стала катастрофа на Каннском фестивале (голоса советского члена жюри Сергея Бондарчука хватило, чтобы «Ностальгия» не получила «Золотую ветвь» – Н.К.) Он знал, что работать в СССР ему уже не дадут.

– Как вы узнали, что отец остается за границей?

– Он мне позвонил. Спросил, смогу ли я без него. Я сказал, что, конечно, смогу. Я знал, что для него главное – творчество, и понимал, несмотря на свой возраст, что без творчества отец погибнет. Да и все это понимали. Несколько лет мы жили надеждой на встречу...

– Вы не ощущали обиды от того, что вы подросток, родители далеко – и непонятно, увидитесь вы или нет?

– Нет, у меня скорее было чувство обиды на власть. Я же видел, как он боролся, как пробивал свои картины, чего это ему стоило, каких усилий, страданий, переживаний... Он сделал всего пять фильмов за 20 лет, а мог бы делать по фильму в год. Никто не питал иллюзий в плане отношения к нему властей, да и коллег. Когда он остался в Италии, было тяжелое время. Многие знакомые от нас отвернулись, испугались. Я ощущал полный вакуум. Люди, которые почти каждый день сидели за нашим столом, испарились. Те, кто прежде говорил, что они друзья... и потом говорил, что они друзья. Ну, как обычно. Я не сужу, это было андроповское время, страшное, люди жили под давлением. У нас телефон прослушивался, перлюстрировались письма, но это было привычно. Страшнее был этот самый вакуум.

– Когда вы с отцом виделись в последний раз?

– Меня выпустили к нему в 86-м, когда уже было известно, что он болен. Миттеран дал телеграмму Горбачеву, Горбачев распорядился, меня за 24 часа посадили в самолет и отправили к отцу в Париж. Мы увиделись 19 января и прожили вместе практически год. У нас было какое-то время для общения.

– Отец ждал, что вы пойдете по его стопам?

– Он этого хотел. Когда я прилетел, он сразу сказал: «Ты должен стать режиссером, на следующем фильме будешь у меня возить тележку, набираться ума-разума...» Мне было 16 лет, я гнул свою линию и отказался. Меня интересовали физика, история... В итоге я и стал историком, окончил университет в Италии. В 1996 году я вернулся, помогал маме с делами Института. В 1998-м мамы не стало... А в 1996-м мне случайно предложили сделать документальный фильм о последнем годе Тарковского в Париже, и я согласился. Так что от кино я не ушел.

«Все фильмы отца – о Достоевском»

– Вы считаете, что интеллектуальный анализ фильмов Тарковского не должен быть приоритетен, что эти фильмы надо смотреть глазами ребенка. Вы в детстве их смотрели? Понимали?

– Конечно, смотрел. Понимал... скорее – переживал. Первые детские воспоминания – просмотр на студии «Зеркала», мне было пять лет. Потом, когда отец работал на «Сталкере», я попросил, чтобы меня отвезли в какой-то далекий московский кинотеатр, где шел «Солярис». Посмотрел его – и заболел, у меня неделю была температура 38, такое впечатление он на меня произвел. Теперь он у меня из любимых. Чувство вины, очищения, взаимоотношения Криса и Хари... С тех пор я всё кино смотрю немножко через призму Тарковского. Не потому, что отец так учил. Это как, прочитав Достоевского, читать какие-нибудь комиксы...

– Комиксы тоже бывают «достоевские».

– Да, конечно. Но когда планка задана... Не могу сказать, что это мне помогает, кстати, иногда сложно освободиться, сохранить непосредственность восприятия.

– Известно, что любимым писателем Тарковского был Достоевский. Однако в конце вашего фильма он перечисляет абсолютно свободных, с его точки зрения, мастеров: Брессон, Бах, Леонардо, Толстой. Не Достоевский. Почему?

– Мне кажется, что у отца все фильмы в какой-то степени о Достоевском. Тематика, вопросы... Дело, может быть, вот в чем. В дневниках отец писал, что герои Достоевского хотят верить, но не могут, потому что у них орган, которым верят, атрофировался. А Толстой был все-таки верующий человек. И отец был глубоко верующий, хотя не афишировал веру, считал, что верить надо тихо, без пафоса. И он всегда говорил, что его любимый роман – «Анна Каренина». Достоевский – это страдания, судьбы, страсти, а Толстой – что-то выше. Поэтому, наверное, отец и говорил в конце жизни о Толстом. Бах, Толстой, Леонардо – все глубоко духовные люди, к ним нельзя придраться ни в чем. Хотя... я думаю, Достоевский у него остался любимым художником...

– Вы, как я заметил по интервью, говорите о Достоевском часто.

– Потому что он мой любимый писатель. Я не могу принять толстовство, эти наставления, это как-то меня отталкивает. А Достоевский – нет. Тут я с отцом, может быть, не согласен. Но, понимаете, это интервью взято за два месяца до смерти. Это уже продуманные размышления о жизни...

– Вы правда готовите полную версию «Андрея Рублева»?

– Да, потому что это единственный фильм, который был урезан. Первая версия длилась 205 минут, но отцу велели убрать несколько сцен, «разрисованный зад скомороха», например. Отец тоже что-то оттуда вырезал, получилась 186-минутная версия, которая была в прокате. Наша задача – оставить отцовские правки, но вернуть то, что выбросила цензура. Это буквально 10-15 минут, но с ними фильм становится более цельным, что ли. Материал сохранился, отец хранил полную копию дома на антресолях, теперь она у нас в институте, еще одна копия есть в «Госфильмофонде». Предварительная договоренность с «Мосфильмом» у нас уже есть.

Наверх