К поставленному на сцене Vaba Lava российским режиссером Марфой Горвиц спектаклю «Сахаров» можно предъявить немало претензий именно с точки зрения театрального искусства. Но существует еще такое понятие, как контекст времени.
Одиночество говорящего правду
И именно сегодня особую ценность приобретает стремление воссоздать в пространстве сцены картины жизни Андрея Дмитриевича Сахарова, который ненавидел войну и бескомпромиссно выступал против военной угрозы и грубого попрания прав человека. На Сахарова давили и власть, и спятившая от постоянного вливания ей в уши самой примитивной пропаганды «общественность», та самая, которую позже назвали «агрессивно-послушным большинством». А он всегда оставался верен своим убеждениям и той правде, которую выстрадал на протяжении всей жизни.
В основе спектакля – тексты книг Андрея Сахарова «Воспоминания» и «Горький, Москва, далее везде» и «Постскриптум» Елены Боннэр. Шестеро актеров: Лийна Тенносаар, Ловийзе Каппер, Пирет Симсон, Индрек Таальма, Отт Картау и Хельгур Розенталь читают эти тексты – в спектакле они предстают как письма, собранные в хронологическом порядке в «почтовые отправления»; задумано так, будто с этими «письмами», с очень откровенным и подробным разговором о своей жизни, Андрей Сахаров обращается к залу.
Форма спектакля предельно проста. Расчерченная прямыми линиями сцена. Минимальное оформление: столы, ящики, из которых извлекают нужный реквизит – потом он крупным планом проецируется на экран, пишущая машинка (сценография Александра Мохова). Роли не закрепляются за актерами, хотя фактура конкретного актера иногда обыгрывается: так, солидный, представительный Индрек Таальма олицетворяет Власть (всю: от Хрущева до Горбачева). Но не только ее.
Гениальный физик, Сахаров был человеком, абсолютно лишенным какого-то пафоса и внешней харизмы; те, кто видел его – в жизни или на экране телевизора -, помнят, что он выглядел застенчивым, в чем-то неловким физически; выступать публично для него было мучительно, но он преодолевал стеснение, так как не мог не высказать то, что его так волновало. Когда «за Сахарова» в спектакле действует Хельгур Розенталь, артист точно – хотя, возможно, не без некоторого преувеличения передает эти качества характера.
Вспоминается, что говорили о Сахарове близкие друзья: «Не последнюю роль в восприятии и влиянии личности Сахарова играло его чисто человеческое обаяние, его милая, застенчивая улыбка, исходящее от него ощущение глубочайшей интеллигентности, не вызывающее никаких сомнений чувство, что с тобой говорит человек, глубоко продумавший свои мысли, в которых нет ничего суетного, конъюнктурного, какого-то скрытого смысла или целей. Это был необыкновенно мягкий, доброжелательный, уступчивый человек. Но стоило коснуться каких-то вопросов, связанных с его убеждениями, особенно относящихся к политическим или моральным проблемам, как приходилось убеждаться, что Андрей Дмитриевич — несгибаемый стержень, и ничто не способно его сломить, когда идет борьба за истину».
Постановка, по сути дела, коллективное чтение воспоминаний Сахарова, подкрепленное некоторой театральной образностью, но слово не только в начале, оно доминирует во всей структуре спектакля. Понятно, что сюда вошла только небольшая часть воспоминаний, и это неизбежно ведет к фрагментарности, отрывочности, неполноте. Сам путь героя спектакля – от творца водородной бомбы, до человека, бескомпромиссно вставшего на путь борьбы с Системой и той опасностью и несправедливостью, которые она порождала (а вдруг в этой фразе прошедшее время уже пора заменить настоящим?) – не может быть прослежен подробно и исчерпывающе, и с этим приходится мириться. Остается читать его книги. В них откроется то, что осталось «за кадром». Хотя бы удивительно точные и горькие слова, сказанные полвека назад, но много ли - полвека? «Наше государство подобно именно раковой клетке – с его мессианством и экспансионизмом, тоталитарным подавлением инакомыслия, авторитарным строем власти, при котором полностью отсутствует контроль общественности над принятием важнейших решений в области внутренней и внешней политики…»
Отсчет времени
Спектакль начинается с детства героя, даже еще раньше – с радостного ожидания родителями появления первенца (актеры из подручных материалов сооружают куклу-младенца и ласково пеленают ее). Немцы говорят, что характер и взгляды человека во многом зависят от того, какой была его Kinderstube, буквально: детская комната, по смыслу – детство. Отец Сахарова сам был физиком, детство будущего гения протекало в обстановке родительской любви, свободы и простора для любознательности. Поначалу он учился дома, в школу пошел, начиная с шестого класса; кто знает, насколько отразилось в его будущем то, что он избежал ранней «социализации» в советской начальной школе - правда, расплатился за это одиночеством, опять же ранним: актеры на сцене становятся школьным «коллективом», корчащим рожи странному новичку – правда, после довольно жестокого испытания (на уроке труда ему зажали пальцы в тиски) принимают его таким, каков он есть, и даже помогают сколотить табуретку.
Создатели спектакля стремятся – при всем выпадении каких-то очень важных моментов – следовать за своим героем на протяжении всего его пути. Мне показалось, что это ведет к некоторой монотонности и перегруженности сценического повествования в начале и к скороговорке во второй части. Впрочем, дело вкуса. Важно то, что мы, сидящие в зале, становимся собеседниками человека, абсолютно честного перед собой и миром и обезоруживающе искреннего. Мало кто решился бы на такое признание, которое прозвучало в спектакле, в эпизоде начала Великой Отечественной войны, когда Сахаров, студент, дежурил на крышах и тушил падавшие с немецких самолетов зажигательные бомбы. Медкомиссия признала его негодным к военной службе, можно было обойти это решение и записаться в ополченцы, но: «Я не был уверен в своей физической пригодности для фронта, но не это было главное. Я знал о том горе, которое моя возможная гибель принесла бы родным, но и тут я понимал, что так же у всех. Просто я не хотел торопить судьбу, хотел предоставить все естественному течению, не рваться вперед и не «ловчить», чтобы остаться в безопасности. Мне казалось это достойным (и сейчас кажется). Я могу честно сказать, что желания или попыток «ловчить» у меня никогда не было – ни с армией, ни с чем другим».
Эта работа была необходима
Существует миф, что Сахаров сначала создал водородную бомбу, а потом, увидев, каковы последствия ее возможного применения, испугался и раскаялся. Всё не так. Намного сложнее. В спектакле об этом сказано. Начиная с того момента, когда молодой физик 7 августа 1945 прочел газетное сообщение о сброшенной на Хиросиму атомной бомбе: «Я понял, что моя судьба и судьба очень многих, может всех, внезапно изменилась. В жизнь вошло что-то новое и страшное, и вошло со стороны самой большой науки – перед которой я внутренне преклонялся».
И позже, оценивая сделанное им на секретном объекте, где создавалось оружие непомерной разрушительной силы, он – и эти слова тоже звучат со сцены – утверждал: «Главным для меня было внутреннее убеждение, что эта работа необходима. Чудовищная разрушительная сила, огромные усилия, необходимые для разработки, средства, отнимаемые у нищей и голодной, разрушенной войной страны, человеческие жертвы на вредных производствах и в каторжных лагерях принудительного труда — все это эмоционально усиливало чувство трагизма, заставляло думать и работать так, чтобы все жертвы (подразумевавшиеся неизбежными) были не напрасными. Моя самая страстная мечта — чтобы термоядерное оружие сдерживало войну, но никогда не применялось».
И тут нет никакого противоречия с написанной Сахаровым в 1968 году знаменитой работой «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», которая вызвала такую ярость у руководителей ЦК КПСС: «Разобщенность человечества угрожает ему гибелью. Цивилизации грозит: всеобщая термоядерная война; катастрофический голод для большей части человечества; оглупление в дурмане «массовой культуры» и в тисках бюрократизированного догматизма; распространение массовых мифов, бросающих целые народы и континенты во власть жестоких и коварных демагогов; гибель и вырождение от непредвидимых результатов быстрых изменений условий существования на планете». Перечтите еще раз эти строки. Ведь сегодня всё то же самое!
Рассказ о «сотворении бомбы» и всем, что с этим связано – одна из самых увлекательных страниц спектакля. Конечно, жаль, что и здесь вошло не все, в частности, очень выразительное описание зловещей фигуры Лаврентия Берия, который, как известно, курировал атомный и водородный проекты. Но нельзя же объять необъятное!
Один из самых сильных образных ходов спектакля выглядит так. Двое актеров расставляют по обе стороны прямой линии (границы) игрушечные самолетики, танки, БТРы. Долго с ненавистью смотрят через черту. Затем прямо на полу, с искаженными злобой лицами, сплетают руки в армрестлинге – кто кого уложит?
Власть в спектакле показана не столько страшной, сколько нелепой, ограниченной и самоуверенной. Сначала Хрущев, который на предложения Сахарова прекратить испытания бомб в трех средах (воздух, земля, вода), отвечает: «Сахаров… лезет не в свое дело. Можно быть хорошим ученым и ничего не понимать в политических делах. Предоставьте нам делать политику, а вы делайте и испытывайте свои бомбы, тут мы вам мешать не будем и даже поможем. Мы должны вести политику с позиции силы. Мы не говорим этого вслух – но это так! Другой политики не может быть, другого языка наши противники не понимают». Затем Никита Сергеич разразился анекдотом. (Авторы спектакля заменили этот анекдот другим, который в книге произносит маршал Неделин, откровенно пошлым – причем в эстонском переводе он вообще прозвучал невыразительно, но, в конце концов, их право. Да, Никита Сергеич хорошими манерами не отличался и всуе поминал Кузькину мать, но все же в его лексике не встречались выражения из блатной «фени», отдадим ему должное!)
Сатирически изображен и дорогой Леонид Ильич, с его обыкновением лобызать отличившихся. Но и Горбачева не слишком пощадили. В сцене разговора Горби с сосланным в Горький Сахаровым глава КПСС и государства не столько слушает Сахарова, который требует прекратить преследования инакомыслящих, сколько упивается своим демократизмом и великодушием. (Характерная деталь: рыжий референт в исполнении Оття Картау, лакейски изогнувшись, подносит генсеку телефонную трубку и тот берет, как ни в чем не бывало – почему-то вспоминается Галич: «И который референт, что из органов».)
Горби и Сахаров. Отсылка к другому спектаклю
Меня все это время не покидают воспоминания о другом спектакле, увиденным сначала онлайн (спасибо «Золотой Маске», давшей весной прошлого года такую возможность), а затем осенью, вживую – о «Горбачеве», поставленном Алвисом Херманисом с Евгением Мироновым и Чулпан Хаматовой. Сравнивать эти работы как произведения для театра сложно. Херманис, Миронов и Хаматова отработали, говоря языком спортивных оценок, на 9,95 балла из 10 возможных. Пять сотых оставляю на то, что совершенство, с одной стороны, недостижимо, а с другой ему нет предела, и возможно эти люди, или кто-то другой, сделают что-то еще лучше.
«Сахарову» я при всем уважении больше «восьмерочки» не поставил бы, и то за актуальность, смелость и самозабвенное актерское исполнение. Эти спектакли роднит другое. Оба – свое рода «жития святых» в театральном исполнении.
Можно найти и другое сходство. За великим мужчиной всегда стоит великая женщина. Раиса Максимовна или Елена Боннэр. А разница в том, что Херманис, Миронов и Хаматова пошли путем идеализации своих героев, а Vaba Lava этого избежала, да здесь это и не нужно..
Да, я согласен с Чулпан Хаматовой, когда она на мой вопрос, считает ли она, что Горбачев изменил мир, ответила: «Этому человеку безусловно удалось изменить мой мир. Мою жизнь. Я очень ему благодарна за то, что в возрасте 14-15 лет я уже росла в понимании того, что существует уважение к свободе. Свободе передвижения, свободе слова, свободе вероисповедания. Я на этом понимании выросла». И дай Бог, чтобы эти перемены – за которые, кстати, боролся и Сахаров, и дольше и в куда более тяжелых обстоятельствах, остались необратимыми. Хотя… сегодня трудно быть оптимистом.
К Горби относятся по-разному. (К Сахарову – тоже, но по иным мотивам). После спектакля Херманиса мне почему-то вспомнились пушкинские строки из 10-й главы «Евгений Онегина», относящиеся к Александру I: «Властитель слабый и лукавый, плешивый щеголь... Нечаянно пригретый славой…». Объективности ради скажем: «наше всё», было к Александру не вполне справедливо (как и мы к Горбачеву, но ведь есть за что). Правда, в другом стихотворении поэт, стремясь к объективности, взвесил «за» и «против»:
Он человек! им властвует мгновенье.
Он раб молвы, сомнений и страстей;
Простим ему неправое гоненье:
Он взял Париж, он основал Лицей.
И Горбачеву за то, что проложил путь к свободе, тоже можно простить много неправого. Вот только остались непонятными его действия в августе 1991-го: поездка на отдых в Форос как раз накануне подписания нового Союзного договора, а на хозяйстве остались люди, которым доверять – себе дороже. Уж не сделал ли Горби ставку сразу на двух лошадей: на тех, кто вошли в ГКЧП, и на Ельцина? А там как карта ляжет. Но так непременно останешься в проигрыше: часть забирает себе тотализатор, и на руки ты получишь меньше суммы двух ставок. В спектакле Херманиса этот важный момент опущен. Почему? Снова вспомним Пушкина:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
Оставь герою сердце! Что же
Он будет без него? Тиран…
Сахаров в «возвышающем обмане» не нуждается.
Жестокий век
Кульминационный момент – на стыке двух актов, этим заканчивается первый и после антракта начинается второй – тоже связан с Пушкиным. Первый акт заканчивается переломным моментом в жизни Сахарова – он уже не только критикует Систему за ее бесчеловечность, за то, что как в припадке откровения сказал ему генерал ГБ Павлов, «никакие жертвы вообще не могут иметь тут значения», но вступает в прямую борьбу с ней. И начинается это с участия в безмолвной демонстрации в поддержку диссидентов, осужденных за протесты против ввода советских войск в Чехословакию. В шесть вечера люди, пришедшие к памятнику Пушкина в Москве, должны были молча обнажить головы. (Теперь это называется флешмоб.) Взгляд ученого остановился на вбитых в цоколь памятника строках:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Второй акт – про жестокий век. Про то, как Сахаров выступил против войны в Афганистане и был сослан в Горький (закрытый в то время для иностранцев город). Про Нобелевскую премию мира. Про объявленную им голодовку (всего было три голодовки, общей продолжительностью 211 дней) и жестокое, унизительное насильственное кормление. Актер, в этом эпизоде исполняющий роль Сахарова, уложен на спину, бьется у ног трех женщин в белых халатах – «кормилиц». Впрочем, в мемуарах эта кормежка описана еще страшнее. «Меня валили на кровать и привязывали руки и ноги. В момент введения в вену иглы санитары прижимали мои плечи. 11 мая (в первый день) кто-то из работников больницы сел мне на ноги. До введения питательной смеси мне ввели в вену какое-то вещество малым шприцем. Я потерял сознание… Когда я пришел в себя, санитары уже отошли от кровати к стене. Их фигуры показались мне страшно искаженными, изломанными». Слишком страшно и натуралистично для сцены!
Жестокий век помимо всего прочего сделал само занятие фундаментальной наукой опасным и непредсказуемым. В спектакль вошли слова отца Сахарова, сказанные сыну как подведение итогов и напутствие: «Когда ты учился в университете, ты как-то сказал, что раскрывать тайны природы – это то, что может принести тебе радость. Мы не выбираем себе судьбу. Но мне грустно, что твоя судьба оказалась другой. Мне кажется, ты мог бы быть счастливей».
Мог, наверно. Зато сделал все, что предначертала ему судьба, и ни разу не поступился совестью.
Сильнейшая сцена спектакля – выступление Сахарова на Съезде народных депутатов. Он – не оратор, ему трудно выступать публично, а тут «агрессивно-послушное большинство» шумит, выкрикивает с места, «захлопывает» его слова. На сцене – только Розенталь (Сахаров) и Горбачев (Таальма), прерывающий речь академика, мол, ваше время истекло, приказывающий отключить микрофон. Остальные актеры – в зале. И зрители в этот момент оказываются частью того самого ненавидящего все искреннее, честное, открытое большинства, то есть теми, кем в нормальной жизни – надеюсь! – ни за что не хотели бы стать. Это жестокий нравственный урок для публики, сильнодействующее профилактическое средство.
Как известно, вскоре после своего выступления Андрей Дмитриевич Сахаров скончался. Сердце не выдержало. Не почувствовал ли он в те минуты, что свобода все еще иллюзорна?
Этой сценой – человек перед беснующейся толпой «народных избранников» лучше всего было бы закончить спектакль. Следующая картина уже показалась необязательным довеском. Да, надо было вспомнить о том, что ходатайство об открытии «Мемориала» было фактически последней волей и завещанием Сахарова. Особенно сейчас, когда «Мемориал» закрыт: идет война с памятью о прошлом. Но с точки зрения композиции и выверенности эмоциональной партитуры финалом должна была стать – и напрашивалась – речь на съезде.