Я покинул Россию, потому что стало невозможно терпеть иллюзию нормальности. Можно писать тексты, читать лекции, называть войну войной — все по-прежнему работало на проклятую нормализацию. Это не могло не осточертеть, пишет кинокритик из Санкт-Петербурга Иван Чувиляев.
Мнение ⟩ Эмиграция из России и ностальгия с долей садомазохизма (2)
Я ни в коем случае не претендую на какую-то универсальность своего опыта эмиграции. Да о каком опыте можно говорить — он пока сугубо эмоциональный, да еще и совсем не репрезентативный. Но кое-какие мизерные обобщения попробую себе позволить. Например, такие. Мои ровесники, не только я один, вовсе не были готовы к эмиграции. Во всяком случае, меньше прочих поколений соотечественников.
Все-таки мы, в отличие от своих родителей или хотя бы старших братьев-сестер жили уже в другой стране, которую действительно любили. Но что важнее, мы ее не боялись. Я ровесник перестройки, и вырос под нескончаемый рефрен: ты уже не будешь жить в СССР, это никогда не вернется.
Блистательный Леонид Парфенов из такого прогрессивного телевизора иронично рассказывал про нелепое, карикатурное прошлое. Родители поднимали его на смех.
А еще у нас, условных миллениалов, всегда была возможность уехать. Понятие “заграница” не обладало для нас ни магией, ни сакральностью, как для родителей. Мы просто часть большого мира, круглого шара. Почему-то мы выбирали этот его угол. Даже из любви, не из сентиментальных чувств, хотя и такое, наверное, было. Просто потому, что я родился в Петербурге и хотел как-то соответствовать этому статусу, более или менее известному в культуре. Ну, чем-то жертвовать приходилось – немногим, на самом деле.
Выбор в пользу внутренней эмиграции
Наверняка никто мне не поверит – и ладно. Но я прекрасно помню момент, когда разговоры о «никогда больше», когда лейтмотив «СССР уже больше не вернется» вдруг вступил в жесткое противоречие с тем, что начало проступать вокруг. Да, это было зимой двухтысячного. У меня даже был сон: иду в школу по Владимирскому проспекту, сворачиваю на площадь, а там огромный портрет Ленина и какие-то дворники скребут по асфальту лопатами. Но даже эти предчувствия, которые все чаще находили подтверждения в реальности, не вынуждали эмигрировать.
Прежде чем двинуться дальше, надо сделать маленькое отступление. Я никогда не ощущал себя «русским» (и уверен, что само это понятие только про язык, тогда как идентичностей среди носителей языка очень много). Папа родился в Киеве, мама выросла в Николаеве. Да и сам я, когда впервые приехал в Одессу, тут же почувствовал себя дома – как зебра из мультика “Мадагаскар”, увидевшая стадо себе подобных. Если я куда и был готов уезжать, то туда. И всегда искал там работу, уговаривал знакомых позвать, в случае чего, строил планы.
Ну, достроился до 2014 года, после которого Одесса стала куда менее доступной, чем Нью-Йорк.
И я выбрал внутреннюю эмиграцию – за которой у любого честолюбивого человека следует реальная. Конец истории. Прошло восемь лет замкнутости и эскапизма. Теперь я сижу на балконе дома швейцарских родственников, смотрю на озеро и учу себя не бояться, не замыкаться, не говорить шепотом. И думаю, кто я теперь такой.
Гадкий навык двоемыслия
Эти восемь лет – и последние три месяца – я был в привилегированном положении. В отличие от большинства коллег, не потерял работу – каким-то чудом продолжал совершенно легально публиковаться, открыто высказываться. Ребенка в садике не наряжали в танк и не заставляли никуда нацеплять проклятую «зигу», эту новую свастику. Но было ясно, что все это – иллюзия, карточный домик. Завтра проснешься – а мальчик уже разучивает песенку «Дядя Вова, мы с тобой».
Наверное, самым трудным в этой военной реальности была необходимость учить ребенка двоемыслию. Не говори в садике о Путине. Не говори о войне. Вообще помалкивай, машинки вон катай. Какого черта? Этому гадкому навыку нас родители учили — ради чего? Просто из осторожности, робости. Как часть общей стратегии «не высовывайся», которая не дала мне ровным счетом ничего хорошего. Наоборот: ее пришлось преодолевать (и до сих пор больших успехов я не добился).
Труднее было терпеть, стиснув зубы, иллюзию нормальности. Первая пара недель прошла в очевидном, физически ощутимом шоке и отчаянии. А потом все обратно встало на прежние рельсы. Бассейн работает, ты в нем плаваешь пару раз в неделю. В магазине здороваешься с продавцами. С друзьями вдруг обнаруживаются какие-то еще темы, кроме войны. И преступления, убийства, изнасилования, отвратительная правда о стране, в которой родился, уже становятся каким-то занудным фоном.
Так же было с «Норд-остом», с Бесланом. Сначала шок, непонимание, как теперь с этим жить. А потом ничего, просто фон. В Украине идет война, а у нас идет концерт. В итоге — чувство полного бессилия.
Я не активист, не боец, не революционер. Я боюсь не ареста, я боюсь просто выйти на улицу, подойти ближе трех метров к толпе, боюсь полицейских.
А то, что я, казалось бы, мог сделать — писать тексты, читать лекции, называть войну войной — все по-прежнему работало на проклятую нормализацию. Это не могло не осточертеть.
Вопросы о Путине на границе
И вот я в этой поворотной точке, когда билеты в почте, чемодан у кровати, а все силы направлены на то, чтобы не получить на паспортном контроле допрос с пристрастием.
Конечно, я слышал отвратительные истории о допросах на границе: уводят с паспортного контроля, человек с серым лицом проверяет телефон, переписку, расспрашивает обо всем – от причин поездки до отношения к Путину.
Я к этому всему был готов, удалил все, что можно было удалить. Даже приложение «ВКонтакте» установил – чтобы выглядеть как настоящий русский турист, у которого от государства нет секретов. Эта соцсеть очень охотно сдает данные своих пользователей спецслужбам: две трети уголовных дел за посты возбуждены при ее содействии.
Но все-таки Петербург – город провинциальный, ленивый, репрессии там точечные, а тотальный надзор ведется спустя рукава. Так что хамства было много, конечно, но без фанатизма и допросов. Видимо, чтобы я не вздумал жалеть об отъезде, судьба приготовила мне прощальный презент. В самолете со мной летели хорошо поддатые господа – отдыхать с подружками. Очень гордились тем, что просочились мимо паспортного контроля и не стесняясь хвастались знакомствами среди силовиков.
Ностальгия с элементами садомазохизма
В связи с таким прощанием рождается естественный вопрос о ностальгии. Я как-то всегда думал, что обязательно, если решусь уехать, пущу слезу, глядя на Троицкий мост, например. Конечно, времени на это не нашлось – хотя и живу (жил?) я рядом. Перед моим отъездом подруга, хорошо выпив, сказала: вот смотри, у меня есть дядюшка в Германии. И сколько я его знаю, он рыдает по березкам и ностальгирует целыми днями.
Друзья наши уехавшие – что, начали новую жизнь? Оно тебе надо? Я тоже спрашивал после побега у друзей-эмигрантов, когда они начинали ностальгировать, скучать, в чем это выражалось. Ответы были очень разные. Любимый друг, давно уже обитающий в Калифорнии, признался, что скучает только во сне – Петербург снится, какие-то картины из детства, отрочества и юности. Сестра говорит, ей понадобился год, чтобы начать скучать. А я думаю: по чему я буду скучать? По чему ностальгировать? По упущенным возможностям? По отсутствию социального окружения? По одиночеству?
В Тверской области есть деревня Сулежский Борок. Там мои родители купили в начале девяностых дом. Зеленый, через забор – сельпо. Я бы по этому дому скучал сейчас, но мы его продали. Я ездил на сделку, забирал какие-то вещи. Убожество, ужас и мрак, которые окружали дом в апрельской слякоти, вбили в мою ностальгию осиновый кол. Если ты видел, как все, что ты любил, превратилось в мерзость, развалилось и развратилось, – ностальгия будет не по месту, а по времени. Неизбежная и горькая, конечно. Но такая, фоновая – и с элементами садомазохизма.