Служба в храме Московского патриархата не равна поддержке войны в Украине, считает священник из Петербурга, окончивший Оксфорд и 20 лет несущий службу в Мадриде. Для читателей Rus.Postimees протоирей Андрей Кордочкин разъяснил, почему так важно сопротивляться желанию светских лидеров подчинить себе духовных пастырей.
Интервью ⟩ Православный священник из Мадрида: «Церковь не стала частью антивоенного фронта» (4)
С начала XX века волны восточноевропейской эмиграции сформировали большие группы православных верующих в Западной Европе. Если в пограничных с Россией странах типа Эстонии или Латвии православные нередко вынуждены занимать предельно конкретную позицию по политическим вопросам, то отдаленность от нынешнего театра военных действий позволяет не отождествлять московское православие с оправданием агрессии. Как вообще сейчас чувствует себя православная община в Западной Европе, почему для понимания ее специфики всегда нужно учитывать исторический контекст и является ли взаимное недоверие суровой необходимостью нашего времени?
Об этом Rus.Postimees побеседовал с протоиереем Андреем Кордочкиным, много лет несущим служение в православном соборе святой равноапостольной Марии Магдалины в Мадриде.
Испания – страна, не ассоциирующаяся не только с православием, но и с народами, которые его традиционно исповедуют. Это справедливо?
Действительно, Испания не ассоциируется с православием совсем, хотя я занимался его историей в этой стране, и мы сейчас подготовили к изданию книгу на эту тему. Отправной точкой для православия в Испании является 1761 год, когда была основана домовая церковь в честь святой равноапостольной Марии Магдалины при российском посольстве в Мадриде.
Кроме того, в XX веке гражданская война в Испании является для нас важной страницей. Ведь кроме республиканцев советского происхождения, было около 130 добровольцев из русской эмиграции, которые воевали на противоположной стороне. К ним трижды приезжали священники из Европы. Затем в послевоенную эпоху в Испании возникали общины русской православной зарубежной церкви. Но в реальности до последнего какой-либо мало-мальски заметной русской общины в Испании не было, как не было и других православных общин.
Активное развитие православия в Испании связано с последними двумя десятилетиями. Самая большая и заметная православная община Испании – румынская. В какой-то момент количество румын в Испании приблизилось к миллиону, а учитывая, что это достаточно религиозный народ, их общины последнее время возникали не только в больших городах, но и в малых.
Что касается именно РПЦ, то первые приходы чуть больше двадцати лет назад возникли в Мадриде, на острове Майорка, в Барселоне, и сейчас в Испании более двадцати православных приходов. Практически все они располагаются на средиземноморском берегу, крупные общины есть на Тенерифе и на Майорке, тогда как в северной части Испании нет ни одного прихода, где священники совершали бы постоянное служение.
Если в других странах в центре жизни диаспоры чаще всего оказывается столица, то в нашем случае этого не происходит. Большая часть русских людей живут на средиземноморском побережье. Присутствие русскоязычных в Мадриде, наверное, между 5 и 10 процентами от общего. Наша община в Мадриде достаточно большая, но в основном она состоит из трудовых мигрантов, которые приехали из бывших республик СССР, по большей части – из Украины. Я думаю, что украинских граждан среди наших прихожан – от половины до двух третей. Кроме того, есть, конечно, русские, грузины, молдаване, испаноязычные прихожане, в том числе, латиноамериканцы.
То есть ваш приход и приходы других священников комплектуются из людей, приехавших в Испанию уже в новом веке?
Практически да. Найти в приходе человека, который бы приехал в Испанию раньше конца 1990-х и, тем более, такого, который бы родился в Испании, очень сложно. Есть отдельные примеры. Например, среди наших прихожан есть два брата Добрынины, чья мама была испанкой, а отец – русским из эмиграции первой волны. Но в основном та небольшая русскоговорящая община, которая существовала в Мадриде после Второй мировой войны, не передала православную традицию своим потомкам.
Единственная православная прихожанка, которая выражает преемственность общины, это великая княгиня Мария Владимировна Романова, которая родилась в Мадриде. По сравнению с другими городами Европы, например, с Парижем и даже Лондоном, таких людей здесь единицы.
Люди, которые родились в диаспорах, часто интегрируются в принимающие общества и сохраняют порой условную принадлежность к своей оригинальной культуре…
Я думаю, что идентичность не противоречит интеграции. Скорее, наоборот. В Испании я часто наблюдаю, что язык теряется не в третьем и даже не во втором, а в первом поколении. Человек приезжает из Украины или России и уже через несколько лет начинает говорить на смеси испанского и русского или украинского. Дети его при этом говорят уже только по-испански. Но это не значит, что человек интегрировался. Он продолжает находиться в том же пузыре, в котором он был до приезда. Быстрое усвоение языка не означает, что человек стал испанцем.
И наоборот, если мы посмотрим на примеры тех, кто покидал Россию после революции, мы увидим, что они очень бережно хранили язык, традиции и культуру, но при этом нередко становились полноценными членами новых для себя обществ. Будучи в Таллинне, я проходил мимо Никольской церкви (Православная церковь на улице Вене – прим. ред.), где был во младенчестве крещен отец Александр Шмеман (православный богослов, историк церкви – прим. ред.) – вот пример человека, который никогда не жил в России, а жил в Эстонии, Франции, Америке, который прекрасно знал европейскую и американскую культуру, говорил на нескольких языках и был, безусловно, частью западного интеллектуального мира, но при этом считал себя русским и был таковым.
Этот пример подтверждает идею, что идентичность – это осознанная деятельность. А если ничего не делать, не укреплять ее, начинается оползень. Поэтому освоение других культур скорее способствует сохранению себя, чем изоляция.
Да, именно в этом я вижу опасность современного общественно-политического дискурса в России, который считает изоляцию залогом сохранения культуры. Я говорю о русской культуре как человек, который родился в Петербурге – изначально европейском городе. Дом моих родителей в Аптекарском переулке находится в десяти минутах пешком от Мойки, 12, где умер Пушкин. Его личность говорит нам о том, что быть русским – значит соответствовать императиву открытости. Когда он писал «Маленькие трагедии», для него английская, французская, испанская культуры были своими, и благодаря ему герои этих пьес заговорили на русском языке. О «всемирной отзывчивости» писателя и вообще русского народа в своей «Пушкинской речи» позднее писал Достоевский. В современной России это все менее и менее очевидно. Для людей даже очень разных взглядов слово «Запад» становится жупелом, от него надо защищаться, прятаться. Изоляция, которая преподносится как суверенитет – это как полиэтиленовый пакет, надетый на голову, и кроме удушья ни к чему не приведет.
А у людей, которые составляют вашу «клиентскую базу» в Испании, как-то меняется восприятие их идентичности и ее места в мире после начала войны в Украине?
Во-первых, мы наблюдаем приток беженцев. До войны в Испанию приезжали в основном жители Западной Украины – региона, жители которого традиционно устремлялись за границу на заработки. Многие наши прихожане рассказывали, что еще их родители занимались тем, что называется «отходничеством»: например, отец на несколько сезонов отец уезжал работать на Крайний Север, потом возвращался. Сейчас мы видим совсем другой срез. Это люди из Восточной Украины, из больших городов – Харьков, Днепр, отчасти Киев. Для меня горечь нынешнего положения состоит в том, война оправдывается благом этих людей, однако именно русскоязычные жители востока Украины и стали ее главными жертвами. Для меня очень показательно, что многие из этих люди, больше не хотят называть себя русскими. Они называют себя украинцами. Они не хотят ассоциировать себя с той силой, которая разрушила их города и лишила их крова.
Те, с кем мне доводилось общаться, зачастую говорят: да, мы пока здесь, но мы планируем двигаться дальше. В Англию, в Бенилюкс – туда, где государство может дать больше. И для меня это вполне объяснимо; в Испании не очень развита социальная политика. Это немного другие условия, чем те, к которым привыкли жители ключевых европейских столиц.
Кроме того, в Мадриде есть люди, покинувшие Россию по политическим причинам. В их дома не попали ракеты, но мирная жизнь для них также давно позади. Они не могут и не хотят жить в удушливой милитаристской атмосфере и воспитывать в ней своих детей.
В Париже, Берлине и Лондоне и было достаточно русских, а сейчас может сложиться ситуация, когда вполне правомерно ставить вопрос, где будет центр русской культуры, свободной русской мысли. Вернее, просто мысли, ибо никакой другой мысли, кроме свободной, попросту не существует. Как и сто лет назад, русская культура перестает быть связанной с конкретным государством.
Приходилось ли вам сталкиваться с реакцией испанцев на происходящее и его последствия? В виде тех же беженцев, например.
Мы видим сейчас в Европе очень заметные проявления человеческой солидарности. Она носит не только словесный характер. Люди принимают беженцев у себя в домах, оплачивают их расходы, собирают гуманитарную помощь. Когда мы отправляем в Украину гуманитарные грузы, в них в основном принимают участие люди, которые обучаются в центре «Русский дом», действующем при храме. Для меня этот опыт переживания солидарности было ошеломляющим. В Испании сохранилась память о Гражданской войне, но масштабы нынешнего бедствия превосходят все, что имело место в Европе после Второй мировой.
Оказывает ли на восприятие испанцами войны то обстоятельство, что их собственная диктатура пала только в 1970-е годы и среди них еще активны люди, которые прекрасно помнят эпоху Франко?
Безусловно. Мало того, что люди помнят о прошлом. Испания – страна, остающаяся разделенной в отношении этих событий. Если, например, прийти в испанскую семью и спросить о Франко, мнения, скорее всего, будут противоположными. Для испанцев история их страны – это история семьи. Одни скажут: Франко вытянул Испанию из отсталого аграрного состояния, предотвратил ее превращение в филиал международного коммунистического интернационала, а моего дедушку убили республиканцы. Другие возразят: Франко был фашистским диктатором, а мою бабушку казнили фалангисты. Со всеми оговорками можно сказать, что и сейчас политический ландшафт Испании определяется противостоянием, из-за которого в 1930-е годы разразилась гражданская война. И до сих пор, например, католической церкви ставят на вид, что в эпоху Франко она была на службе государственной власти, хотя формально она подчиняется Ватикану.
Кстати, о подчинении. Зарубежные священники РПЦ выступали против войны. Часто ли они занимают позицию, идентичную тем странам, где они служат?
Если говорить о России, то следует помнить, что антивоенная риторика криминализована. Но и в приходах за границей яркие антивоенные заявления были единичными. Например, амстердамский приход перешел из московского патриархата в константинопольский (уже 12 марта священники церкви Святителя Николая в Амстердаме объявили о своей неготовности поминать патриарха, давлении патриархии и приостановке служения в храме – прим. ред.). Под письмом священников, появившимся в первые дни войны, стояла не одна подпись тех, кто служит за границей. Но я не могу сказать, что зарубежное православие стало частью антивоенного фронта.
У балтийских стран особое положение. В частности, в Латвии государство приняло решение об независимости местной православной церкви от Москвы, а собор поддержал это решение 160 голосами против одного. В Литве митрополит Иннокентий выступил с резким антивоенным заявлением. Митрополит Евгений в Эстонии, как мне кажется, попытался сказать то, что от него хотели услышать эстонские власти, но при этом не дистанцироваться от официальной церковной риторики.
Вопрос не в том, кто поступает правильно, а кто нет, а в том, есть ли у нас вообще своя повестка? Или парадигма, в которой русская православная церковь в СССР поддерживала линию политбюро, а зарубежная церковь в Германии прославляла власти фашистской Германии, является единственно возможной для православия? Но я верю, что для Церкви роль прислуги или декоративного домашнего животного – не единственно возможная.
Я думаю, что многие священники пытаются сохранить баланс в своих приходах. Российское общество, в том числе за границей, расколото войной. В свете этого молчание – не всегда показатель трусости. Оно может быть следствием желания священника сохранить и без того хрупкий мир в приходах. Если даже между членами семьи постоянно происходят разрывы связей – этому, например, посвящен фильм Андрея Лошака («Разрыв связи» вышел в июне 2022 года на канале «Настоящее время» – прим. ред.), то и в церковных общинах этот процесс неизбежен. Понятно, что духовенство, которое занимает антивоенную позицию, включая, например, меня, часто обвиняют, что мы не храним равновесие, так как занимаем ту или иную сторону. Таким, как я, ставят на вид, что священник должен быть абсолютно нейтрален, поскольку все люди имеют право на его поддержку вне зависимости от своих взглядов.
Вы разделяете это точку зрения?
Нет. Я думаю, что война лишает любого человека возможности быть нейтральным. Когда от нас требуют «нейтралитета», на самом деле от нас требуют молчаливого согласия. Я вижу опасность в том, что церковь превращается в ритуальный институт, потерявший способность видеть мир в нравственных категориях. Господь говорит, что соль не должна перестать быть соленой, иначе она идет на выброс. Нейтралитет в таких вопросах грозит обернуться моральным банкротством и во многом уже обернулся. Это то, что мы видели в XX веке среди христиан Германии, часть которых заняли позицию наблюдателя.
Если мы посмотрим на историю христианской церкви начиная с императора Константина, то мы увидим, что она строится как череда попыток власти поставить церковь себе на службу. И любая попытка не играть в эту игру вызывает сильное сопротивление государственной власти и самого церковного сообщества. Конечно, встречаются яркие примеры сопротивления, как патриарх Тихон (автор «Анафемы» 1918 года участникам гражданской смуты, сопротивлявшийся изъятию церковных ценностей большевиками в 1922 году – прим. ред.) или святитель Филипп (митрополит Московский, выступавший против опричнины Ивана Грозного – прим. ред.). Хотя, как мы помним, год назад один известный политик сказал, что история смерти Филиппа – это «лишь одна из версий» (в августе 2021 года Владимир Путин высказал предположение, что Малюта Скуратов, задушивший опального патриарха, мог вообще не проезжать мимо того монастыря, где это произошло – прим. ред.).
Как вы считаете, будем ли мы наблюдать отток людей из православной церкви и шире – из русскоязычного культурного пространства?
Мне было бы очень интересно изучить, что происходило с немецким языком и немецкой культурой в аналогичных обстоятельствах. Надеюсь, что мы здесь найдем примеры не только устрашающие, но и утешающие. Например, я часто вспоминаю, что, когда Томаса Манна начали упрекать, что он покинул родину и немецкую культуру, он сказал: «Немецкая культура – там, где я». Русская культура экстерриториальна, она стала такой на протяжении XX века, благодаря, к примеру, Бродскому или Довлатову.
Мы должны говорить громко, чтобы нас было слышно, в том числе и о том, что никакая власть не имеет монополии на культуру. Когда российская власть спекулирует на теме защиты культуры, мне всегда хочется спросить: а от кого нужно ее защищать? От кого нужно было защищать Гумилева и Мандельштама, Ахматову и Пастернака? От «Запада»? Одних убили, других искалечили. Несколько поколений литераторов, от Пастернака до Олега Григорьева, нужно было защищать от Сергея Михалкова, но защитить было, увы, некому. Если мы сейчас попытаемся ясно ответить на вопрос, от кого нужно защищать Юрия Шевчука или Бориса Гребенщикова, нам будет намного проще. Ответ очень прост: если культура есть проявление человеческого духа, то защищать ее нужно исключительно от тех людей, которые хотят ею порулить и ее использовать для сохранения или усиления своей власти. А «Дух дышит, где хочет», говорит Христос.