«У нас же, в русской земле, нет дураков; это известно; тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель».
Ф. М. Достоевский «Записки из подполья»
«У нас же, в русской земле, нет дураков; это известно; тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель».
Ф. М. Достоевский «Записки из подполья»
Цитата из «Записок из подполья», вынесенная в эпиграф, дважды повторяется в спектакле, чтобы зритель непременно запомнил: «У нас же, в русской земле, нет дураков; это известно; тем-то мы и отличаемся от прочих немецких земель».
Эта фраза как нельзя лучше перекликается с другим признанием героя: «Мне теперь хочется рассказать вам, господа, желается иль не желается вам это слышать, почему я даже и насекомым не сумел сделаться. Скажу вам торжественно, что я много раз хотел сделаться насекомым». (Я, кстати, думаю, что, может быть, из этого отчаянного признания и возникла у Франца Кафки идея «Превращения», где «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое». Достоевский был любимым писателем Франца Кафки и вполне мог натолкнуть его на этот образ).
Впрочем, в «Записках из подполья» множество и иных сравнений с маленькими существами, например, с мышью: «Там, в своем мерзком, вонючем подполье, наша обиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную, ядовитую и, главное, вековечную злость. Сорок лет сряду будет припоминать до последних, самых постыдных подробностей свою обиду и при этом каждый раз прибавлять от себя подробности еще постыднейшие, злобно поддразнивая и раздражая себя собственной фантазией. Сама будет стыдиться своей фантазии, но все-таки все припомнит, все переберет, навыдумает на себя небывальщины, под предлогом, что она тоже могла случиться, и ничего не простит».
Но оставим Достоевскому все его сравнения, в спектакле Райнера Сарнета герой-рассказчик предстает перед нами в облике Черного Пьеро. Когда-то, только появившись на свет, Пьеро был дураком, недотепой, но постепенно превратился в героя нежного и трепетного, вызывающего жалость и сострадание. И на картине Анутана Ватто в начале XVIII века он уже белый грустный клоун, которого будут воспевать поэты, драматурги и композиторы разных стран; в нем сохранится площадная народность, но возникнет и изысканность. Посмотрите на портрет Мейерхольда в роли Пьеро в «Балаганчике» Блока или, если чего попроще, то – Пьеро в сказке Алексея Толстого о Буратино.
Черные слезы стекают из подрисованных глаз Пьеро, который безнадежно влюблен в Коломбину, а над ним издевается клетчатый Арлекин…
В начале минувшего века Александр Вертинский начинал свой творческий путь традиционным белым Пьеро, не нуждавшимся ни в Арлекине, ни в Коломбине. А затем он придумал новый мрачный образ и стал не итальянским из комедии дель арте, не французским из площадного театра, а русским Пьеро – Черным Пьеро. Только обшлага и огромные пуговицы остались белыми, напоминая о происхождении образа. Манерный, картавый, он пел песенки собственного сочинения, доведя пошлость и китч до высочайшего искусства.
И вот, представьте, Райн Симмуль, исполняющий главную роль – роль рассказчика «Записок из подполья», появляется на маленькой эстрадной сцене в облике этого самого Черного Пьеро. Полнейшая копия костюма и отсылка к жестикуляции Вертинского (художник Лаура Пяхлапуу). И чтобы развеять совершенно сомнения, актер на чистейшем русском языке (правда, без картавости оригинала) поет:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль.
И когда весенней вестницей
Вы пойдете в синий край,
Сам Господь по белой лестнице
Поведет Вас в светлый рай.
Каким же это образом желчный, загнанный в угол, ненавидящий весь мир и желающий всему этому мерзкому миру отомстить, персонаж, из которого потом вырастут самые страшные, мрачные герои Достоевского – от Ивана Карамазова до Николая Ставрогина, мог превратиться в Пьеро, клоуна, ряженого, пусть и с милыми песенками?
Собственно говоря, а кто же запретит? И Бог есть, и всё позволено! Да и просвещенный зритель, пришедший в театр, вовсе не обязан перед представлением перечитывать Достоевского или прослушивать песенки Вертинского!
Раздвигается черный эстрадный занавес, и в белоснежной зимней одежде проплывает по сцене проститутка Лиза (Хеле Кырве), которая открывает галерею благородных проституток Достоевского. Да почему же только Достоевского? Многих-многих писателей. Скажем, в центре «Ямы» Куприна о несчастных русских проститутках, непременно страдающих и вызывающих слезы жалости, описана история, почти дословно вынутая из «Записок из подполья».
Только режиссер показывает ее в спектакле задом наперед – начинает с финала, а завершает началом. В «Записках из подполья», оказавшись в публичном доме и встретившись с юной проституткой из Риги, герой начинает ее убеждать в необходимости изменить жизнь, одуматься: ««— Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, — продолжал я с злорадством. — Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом.... В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так, пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь...» Он рисует перед ней ужасные картины похорон с гробом, опускаемом в болотистую землю. И Лиза, вдруг осознав весь ужас своего положения, бросает публичный дом и приходит к герою, кидается ему на шею, исполненная любви и благодарности. И тогда, решив унизить существо еще более гонимое, чем он сам, рассказчик спит с проституткой, а затем выгоняет ее из своего дома, сунув в ей в руку плату за визит. И это уж так низко, так отвратительно, что даже Лиза понимает мерзость его поступка и оставляет жалкие его деньги, не берет.
В спектакле, напротив, в самом начале рассказчик овладевает девушкой в белоснежном зимнем пальто, а в середину спектакля переносит сцену в публичном доме, где появляется натуральный гроб, наглядный ужас будущего Лизы, куда рассказчик забирается сам и оттуда, из могильного заточенья, произносит роковые слова. Получается некий цирковой номер, так и ждешь, что сейчас явится третий персонаж – Индрек Саммуль — и начнет распиливать пилой гроб, из которого выскочит живёхонький рассказчик. И споет:
Как хорошо с приятелем вдвоем
Сидеть и тихо пить простой шотландский виски
И, улыбаясь, вспоминать о том,
Что с этой дамой вы когда-то были близки.
Как хорошо проснуться одному
В своем веселом холостяцком «флете»
И знать, что вам не нужно никому
Давать отчеты, никому на свете!
А чтобы проигрыш немного отыграть,
С ее подругою затеять флирт невинный
И как-нибудь уж там постраховать
Простое самолюбие мужчины!
Ну, положим, врать не буду, гроб на сцене не распиливали, а вот песню эту пел Райн Симмуль, и опять же прелестно.
В конце концов, Достоевский, пожалуй, и оценил бы весь этот веселый балаган, он и сам был человек остроумный, и стишки замечательные сочинял:
Жил на свете таракан,
Таракан от детства,
И потом попал в стакан,
Полный мухоедства.
Индрек Саммуль и Хеле Кырве играют всех персонажей в спектакле, которые обижают, оскорбляют, третируют рассказчика, с ними ему необходимо расправиться, свести счеты, да только он же сам и оказывается в дураках, грозит-грозит, а потом просит прощения, унижается и снова восстает. Он с самого начала ставит себе диагноз: «Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек. Я думаю, что у меня болит печень. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит. Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю.» Он несуразен, дик, между ним и Достоевским — пропасть, хотя рассказ ведется от первого лица, но эта пропасть как-то скрадывается тем, что все трое актеров на сцене готовы в любой момент надеть любой парик и предстать кем угодно. А почему бы и не самим Достоевским?!
Важную роль в спектакле играют не только песни Вертинского, но и группы «Карибасы», в частности, их песни «Осень» и «Волшебные барабаны», созданные в стиле ямайского ска (регги, даб) — умышленно растянутые, с исчезающими или бесконечно повторяемыми словами, старающиеся погрузить в гипноз.
И, конечно, у всех героев звонят мобильные телефоны. То есть к нам от Достоевского, от его злобного, несчастного, с «простуженной душой» человека протянута нить через площадной, простенький народный театр с картонными каретами, картонным же столиком в ресторане, с демонстративно-пустыми бокалами, из которых напиваются до положения риз персонажи. Под эстрадной сценой расположены три пещеры для каждого из актеров, где все они еще и сочинители, еще и писатели с огромными гусиными перьями, на эстраде же они кривляются, преувеличенно дрожа, заламывая руки, «изображая» для публики, наперекор советам Гамлета: «Говорите, пожалуйста, роль, как я показывал: легко и без запинки. Если же вы собираетесь ее горланить, как большинство из вас, лучше было бы отдать ее городскому глашатаю... Как не возмущаться, когда здоровенный детина в саженном парике рвет перед вами страсть в куски и клочья, к восторгу стоячих мест, где ни о чем, кроме немых пантомим и простого шума, не имеют понятия.»
Вот именно, к восторгу стоячих мест (самые дешевые места в «Глобусе были в партере, где не сидели, а стояли, и стоят до сих пор) играют три актера, рифмуя начало и конец спектакля, повторяя ключевые цитаты, показывая театральную условность всего, что произойдет. Всё, мол, меняется, неизменен только площадной народный театр, где найдется место для всех: от Достоевского до Вертинского, которые, обнявшись, пойдут выпивать в буфете после представления.
Тихо шепчет дьякон седенький,
За поклоном бьет поклон
И метет бородкой реденькой
Вековую пыль с икон.
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль.
Мне не хочется искать и находить в спектакле высказывание, адресованное нынешней России; захотите — найдете сами, не захотите – и не надо. Возмущаться вольным обращением с Достоевским? - Глупо! У Достоевского не убудет. А спектакль веселый, забавный, с бесстрашной мешаниной, собственно говоря – славное баловство с великолепным исполнительским трио.