Еще одна деталь, указывающая на то, что, несмотря на недоразумения и конфликты, у нас намного больше общего, чем мы думаем, или, к сожалению, хотим думать: по расчетам историков, Эстонию в 1944 году покинули около 70 тысяч человек. Первая волна русской эмиграции насчитывает 1,5-3 миллиона человек. Таким образом, количество беженцев и эмигрантов вполне сопоставимо: из Эстонии бежало около пяти процентов довоенного населения, из России – один-два процента. Число русских беженцев и эмигрантов могло быть больше, но бежать из внутренних районов России было намного сложнее, чем переплыть Балтийское море из Эстонии или Латвии. Восставшим тамбовским крестьянам не удалось спастись от карательных отрядов Тухачевского в попытках уйти на Запад.
Но, читая Тэффи, мы находим параллели между эстонцами и русскими не только трагического плана. Цитирую ее фельетон «О русском языке»:
«Очень много писалось о том, что надо беречь русский язык, обращаться с ним осторожно, не портить, не искажать, не вводить новшества.
Призыв этот действует. Все стараются. Многие теперь только и делают, что берегут русский язык. Прислушиваются, поправляют и учат».
По-моему, почти то же самое можно написать об отношении эстонцев к своему языку. Только в отличие от русских эмигрантов, эстонцы восхищаются новшествами, и обновление языка у нас – один из национальных видов спорта. Тут, как мне кажется, не обойтись без русского влияния: теории Йоханнеса Аавика о создании нового, более совершенного языка сильно напоминают мне заумные теории языка и эксперименты русских футуристов – например, Хлебникова и Крученых. Понятно, что русские эмигранты футуризм и заумь недолюбливали. В Эстонии она вошла в «мейнстрим» национальной идеологии вместе с повышенным вниманием к чистоте родного языка. Думаю, многие эстонские националисты были бы очень удивлены, узнав, что в их идеологии сохраняется отпечаток русского футуризма.