История мировой литературы началась с поэзии: первая поэтическая строчка, дошедшая до нас, была выбита в камне по случаю победы одного древнего войска над другим. Инстинкт кровавой жатвы живет в поэтических генах, неслучайно поэты на все лады повторяют, что кровь трагедии вытекает из их вен, считает писатель Елена Скульская.
Елена Скульская: поэзия начинается с войны, но война убивает и поэтов
Я очень люблю это место в рассказе «Сообщение Броуди» Хорхе Луиса Борхеса, где он рассказывает о диком племени Иеху: «Другой примечательностью племени являются поэты. Бывает, кто-нибудь выстроит в ряд шесть-семь слов, обычно загадочных, и, не будучи в силах сдержать себя, начинает выкрикивать их... Если поэма никого не взволнует, ничего не произойдет, но если слова поэта заденут за живое, все в полной тишине отходят от него... и уже никто больше не заговорит с ним, не взглянет на него, даже его собственная мать. Отныне он не человек, а бог, и каждый может убить его».
Настоящий поэт всегда чувствует себя гонцом с вестью о времени. В древности гонцов с дурными известиями убивали. И поэт знает, чем приходится расплачиваться за подлинные стихи. А самая дурная и самая поэтически востребованная весть о времени – это всегда война.
Я помню послевоенные пластинки с гениальными стихами, рожденными на войне. И если говорить о прошлом, то, скажем, поэзия Михаила Исаковского, великого и еще не оцененного по заслугам поэта, создала целый мир разлада и тоски, горести и ужаса, переделанной на русский лад формулы Хемингуэя «Победитель не получает ничего!»:
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал,
И только теплый зимний вечер
Траву могильную качал...
Или поразительные строки с не совсем уточненным авторством:
Ты не плачь, ты уже не маленький,
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай-ка я сниму с тебя валенки,
Мне еще воевать предстоит.
Такой поэзии не бывает в мирное время.
Я звоню своему старинному другу, знаменитому целителю Льву Браверману в его клинику в Израиле.
– Как дела? – спрашиваю.
– Машину купил, – отвечает он мне с изумлением, иронией и какой-то еще интонацией, которую я не сразу понимаю. Переспрашиваю. И он отвечает:
– А вообще-то у нас война идет. Ты не знаешь?
Я, как бы это сказать, вроде бы и знаю, и не знаю. Я включаю телевизор и вижу убитых и раненых. Мне говорят о войне.
Мне говорят, что идет война на Украине, но я не «пикейный жилет» из Ильфа и Петрова, чтобы с апломбом о ней рассуждать. Я чувствую солидарность с горем, с бедой, с ранеными, с пострадавшими, я сама видела войну во время грузино-абхазского конфликта, но кто прав, а кто нет – я решить не пытаюсь. Мне жалко людей, я плачу, я рыдаю.
В Тбилиси буквально неделю назад я говорила с Резо Габриадзе. Он мне сказал:
– Я звоню одесским друзьям, звоню, не могу удержаться, хочу убедиться, что у них все в порядке, а сам думаю: «Вдруг мой звонок им навредит – звонок из Грузии?!»
Я не знаю, что и кому может сейчас навредить на Украине, но о том, что мир лихорадит, что военное безумие овладевает им полностью, мне гораздо больше говорят стихи, которые даже притихшие и не особенно яркие поэты вдруг стали писать так яростно и пронзительно, что захотелось, как в молодости, «жить стихом».
Александр Кабанов – известный киевский поэт, редактор журнала, создатель фестиваля, мой товарищ по жюри «Русской премии»; уважительное, спокойное отношение было у меня к его поэзии, не более, но в новых его стихах последних месяцев выкристаллизовалась та музыка во льду, ради которой он когда-то и взялся за перо!
Я извлечен из квадратного корня воды,
взвешен и признан здоровым,
съедобным ребенком,
и дозреваю в предчувствии близкой беды
на папиросной бумаге, плавая
в воздухе тонком.
Кто я – потомственный овощ,
фруктовый приплод,
жертвенный камень, подброшенный
в твой огород.
Смазанный нефтью поэзии нечет
и чет,
даже сквозь памперсы – время
течет и течет.
Кто я – озимое яблоко, поздний
ранет,
белокочанный, до крови,
расквашенный свет,
Смалец густеющий или кошерный
свинец,
Вострый младенец, похожий
на меч-кладенец.
Стихи одесского поэта Бориса Херсонского известны всем любителям поэзии, известны и вечные претензии к нему – следование ритмике и синтаксису Бродского.
Борис Херсонский всегда решался отравлять свои стихи смыслом; это одна из самых опасных для поэзии прививок, когда может оказаться, что отравлен поэтический хлеб и воздух поэзии выпит. Стихи, лишенные темноты значений, ничтожности значений одновременно могут лишиться и читательского волнения, того отклика вздоха и слезы, того трепетания и дрожания, которые делают поэзию нормой языка и обеспечивают ей непереводимость.
И именно сейчас в этом замечательном поэте появилось что-то новое, неповторимо свое, ошарашивающее:
Постепенно вступает в права
происходящее наяву:
Луна раскололась надвое и
изменила цвет.
Статуя Церетели, упав,
сокрушила Москву.
Осталась одна стена и рядом с ней –
минарет.
Молитвенный коврик на брусчатке
простёрт.
Зовет на молитву птиц заоблачный
муэдзин.
Последний неверный с лица
Поднебесной стёрт.
Сам себе раб — это лучше, чем сам
себе господин.
Александр Кушнер всех поэтов делит на стихотворцев с судьбой и сочинителей с биографией. Себя относит ко вторым. Судьба – это лагерь, тюрьма, гонения, изгнание, роковая любовь, вскрытые вены. Шум и слава. А биография – это совершенно обыденная жизнь, наградившая тебя к тому же умением писать стихи.
В стихах Александра Кушнера последних лет так много бесед и перекличек с Шекспиром, Пастернаком, Кузминым, столько удовольствия от всего увиденного, цветущего, града и снега, метели и вьюги. Он только и советует радоваться каждому дню, простым вещам, которые достаются нам без запинок. Но как неожиданно и одновременно как естественно прозвучали его новые стихи с предостережением! Не грозные, Кушнер грозить не умеет, но словно берущие человека, готового передернуть затвор автомата, за руку и указывающие ему на небеса.
Когда весь мир лежит у ног героя,
Им завоеван, скука – новый враг –
Приходит, хуже смерча, жарче зноя,
И с ней уже не справиться никак.
Копьем сразить нельзя, стрелою
тоже,
Бессилен меч и кони не нужны:
Достанет и на пиршественном
ложе,
Отравит явь и проберется в сны.
Выходит, зря Египет завоеван,
И в Персию напрасно вел войска,
Успехом сыт, удачей избалован,
И в Сузах – мрак, и в Индии – тоска!
Не затевать великого похода,
А быть, как все, и сбросить
тяжесть с плеч…
И в тридцать три, быть может,
умер года
Он для того, чтоб нас предостеречь.
Конечно, я говорю о поэтах, чувствующих боль мира, проходящую трещиной по их сердцам. Трещиной катастрофы, не делящей мир на тех, кого жалко и кого не жалко. И эта сердечная боль рождает лирические стихи, потому что никаких других стихов не существует. То есть формально существует гражданская заказная или графоманская поэзия, которая, по счастью, сразу распознается, как пародия на стихи. Когда-то очень талантливая поэтесса Юнна Мориц пишет сейчас:
Я – странный человек, люблю свою
страну,
Особенно люблю в трагическое
время,
Когда со всех сторон хулят её одну
И травят клеветой – в эпохоти
гареме.
Если я начну цитировать гениальные строки разных русских поэтов о любви к отечеству, газетной страницы мне не хватит. Большие поэты писали и о дыме отечества, который сладок и приятен, и о том, как они припадали к равнодушной отчизне щекой; о том, что они были со своим народом, где, к несчастью, этот народ был, и о том, что тоска по родине – давно разоблаченная морока. Но никогда настоящий поэт не станет унижать свою отчизну пошлостью, рифмованными штампами, случайными, полыми словами и непрожеванными мыслями.
Вероятно, поэтический дар
дается и отнимается, за ним надо приглядывать, его надо беречь, его нельзя сажать на цепь, как дворового пса.
Я же не устаю повторять строчку Бродского на все времена: «Только с горем я чувствую солидарность»!