Пятого сентября Русский театр открыл сезон «Дядей Ваней» в постановке нового худрука Игоря Лысова.
«Дядя Ваня»: зима близко
В программке приведены слова Лысова об «игровом театре», адептом которого является режиссер: такой театр протестует против имитации реальности; действие здесь не названо, а найдено. «Дядя Ваня» в трактовке Лысова не имитирует реальность, его герои – не симулякры, а живые люди, но и назвать постановку реалистической сложно: она таковой кажется, но при ближайшем рассмотрении «реализм» оказывается именно что игровым.
Взять хотя бы геометрически выверенную сценографию. Спектакль разыгрывается меж двух ротонд, одной целой, одной в развалинах, – намек на Аркадию, утраченный рай; в финале первого действия круг сцены поворачивается на 180 градусов, создавая симметричную декорацию для действия второго. Символичны и три кресла-качалки – вершины своеобразного любовного треугольника: дядя Ваня, его возлюбленная Елена Андреевна и ее муж, профессор Серебряков. Задник сцены – полупрозрачная вуаль, отделяющая дачную Аркадию от внешнего мира. Более того, движения персонажей строго функциональны. Двигаются только герои, которые говорят, остальные либо уходят, либо впадают в анабиоз, ничем не выдавая своего присутствия. Получается эффект кино: нам показывают главное, прочего словно бы и нет.
Лицо, одежда, душа, мысли
Режиссеру удалось пройти по узкой тропке между Скучной Классической и Скандальной Новаторской постановками. «Дядя Ваня» Лысова достаточно классичен, чтобы не отпугнуть поклонников традиционного театра, но предлагает новое прочтение. С ним можно спорить, но оспорить его наличие невозможно. И дело совсем не том, что у Чехова дядя Ваня припадает к руке Елены Андреевны, а у Лысова хватает ее за ноги, и не в том, что Соня, оставшись с Астровым тет-а-тет, хлопает рюмашку, которую только что отняла у доктора. Это штрихи, а новизна лежит глубже, в прочтении характеров, в подборе актеров.
Ивана Петровича Войницкого играет Александр Ивашкевич, играет прекрасно – но это совсем не тот мягкий дядя Ваня, к которому мы привыкли: герой Ивашкевича злее, импульсивнее, раздражительнее, он больше побит жизнью – и страдает сильнее. Ивашкевич подходит на эту роль идеально; белые одежды заставляют вспомнить его князя Мышкина, но наполнение здесь совсем другое. Практически идеален и Леонид Шевцов, бесподобно играющий Серебрякова.
С другими героями сложнее. Можно ведь сказать, что Лариса Саванкова – совсем не идеальная Елена Андреевна, которой у Чехова все-таки 27 лет; что на эту роль больше подошла бы Наталья Дымченко, играющая Соню, а вот на роль Сони, девушки по сюжету некрасивой, красавица-актриса подходит не слишком; наконец, что сложно поверить в интеллигента Астрова в исполнении Олега Рогачева с его достаточно брутальной внешностью. Все это верно, пока мы считаем за аксиому то, что постановка – реалистическая. Но она не такова, и тут стоит довериться режиссеру.
Вот Астров, ноющий о том, как он огрубел, постарел, обрюзг душой за эти годы: «Как не постареть? Да и сама по себе жизнь скучна, глупа, грязна... Затягивает эта жизнь», – и Рогачев играет именно такого Астрова. Вот Елена Андреевна, молодая телом, но не душой – она и расчетлива, и получает наслаждение от игры с влюбленными в нее мужчинами, и мужем манипулирует. Наконец, Соня в душе – красавица, а душевная красота важнее красоты тела (чеховская максима утверждает другое, но ведь произносит ее Астров, и неясно, нужно ли ему верить). Проще говоря, Лысов показывает героев, какие они есть на самом деле, – и этот художественный прием вполне оправдан: с такими героями и такими актерами спектакль складывается.
Верую, ибо абсурдно
Сложнее с основным мотивом, который педалируется по всей постановке. Мотив этот, как ни странно, религиозный. Чехов не был ни религиозным, ни верующим, но не отказывал в вере своим персонажам. Набожность старой няни (Елена Яковлева) проявлена в нескольких репликах: «Люди не помянут, зато бог помянет... Ну, ну, сиротка, бог милостив... Все мы у бога приживалы...» Лысов превращает эти реплики из проходных в стержневые и ударно продолжает тему сценой с иконой: в миг всеобщего смятения Телегин (Сергей Фурманюк) приносит Спаса Нерукотворного, и няня, не выпуская из рук самовара, молится. Сперва кажется, что сцена иронична – кто ж крестится самоваром? – но бормотание преображается в мистический шепот, и проливается из-за кулис не менее мистический свет...
С тем же акцентом решен и финальный монолог Сони, из которого обычно помнят «небо в алмазах», забывая о главном: увидеть это небо и «отдохнуть» обещано не при жизни, а после смерти. Отсюда – не «верю», но «верую»: «Я верую, дядя, верую горячо, страстно...» Атеист Чехов предлагает всем страждущим и отчаявшимся символ веры: когда надеяться больше не на что, надо надеяться хоть на что-то.
Разумеется, это вопрос трактовки. Можно понять монолог так, что Соня, в набожности по ходу пьесы не замеченная, провозглашает свое «Credo», чтобы убедить себя, что однажды и в ее жизни будет что-то хорошее, – а то и единственно для того, чтобы утешить дядю Ваню. Но Лысов рисует финал совсем по-другому: говоря о посмертном небе в алмазах, Наталья Дымченко обращается не к дяде Ване, а к залу, и утешения в ее словах тем меньше, чем больше пафоса проповеди: то, что она верует, чуть ли не важнее того, во что она верит. После чего гремит гром (символ Божьего суда?), и Телегин, который «тихо наигрывает», ударяет по струнам гитары, и мы слышим песню группы «Чайф» «Не спеши» со вполне христианским посланием:
А не спеши ты нас не любить,
А не считай победы по дням:
Если нам сегодня с тобой не прожить,
То кто же завтра полюбит тебя...
Слово Лысову: «Русская интеллигенция может рассчитывать на то, что ей будет хорошо лишь после смерти. Она не смогла переступить через собственную рутину. Потому что жалко было людей». Опять же, с религиозным посылом в этом спектакле можно спорить, но сострадание, которое излучают со сцены герои, оспорить невозможно.
«Вот уже и сентябрь. Как-то мы проживем здесь зиму!» – говорит Елена Андреевна. Только так и проживем. В надежде в условиях безнадежности.