Cообщи

Однажды Джон Бёрнсайд пил с Иосифом Бродским...

Обращаем ваше внимание, что статье более пяти лет и она находится в нашем архиве. Мы не несем ответственности за содержание архивов, таким образом, может оказаться необходимым ознакомиться и с более новыми источниками.
Copy
Джон Бёрнсайд пишет по-английски, не любит шотландского национализма и долго жил вдали от Шотландии, но все равно остается настоящим шотландцем.
Джон Бёрнсайд пишет по-английски, не любит шотландского национализма и долго жил вдали от Шотландии, но все равно остается настоящим шотландцем. Фото: Михкель Марипуу

В биографии шотландского поэта и писателя действительно есть такой вот волнующий эпизод, но интересен Джон Бёрнсайд далеко не только этим.

Колоритный шотландец, увы, малоизвестный в наших палестинах – на эстонский переведен один его роман, на русский несколько стихотворений и один рассказ, – был гостем таллиннского литературного фестиваля HeadRead в прошлом году. Одновременно Эстонию посетили такие именитые писатели, как А.С. Байетт и Джон Бэнвилл, и интервью с Бёрнсайдом затерялось в редакционном портфеле. В преддверии очередного фестиваля

HeadRead самое время вспомнить, что мир писателей и поэтов – это мир особый, удивительный, местами загадочный.

Поэт-шпион из лондонского Сити

– Кем вы себя ощущаете: поэтом, который иногда пишет прозу, или прозаиком, который временами отдает дань поэзии?

– Ни тем ни другим. Начинал я как поэт и поначалу больше склонялся к стихам, однако сегодня я ощущаю себя писателем, который сочиняет разные тексты – стихи, романы, рассказы, мемуары... Для меня рассказы так же отличаются от романов, как стихи – от того и другого. Я издал два сборника рассказов и восемь романов. Издатели не любят рассказы – те не приносят прибыли. Стихи, в общем, тоже, но я продолжаю их писать. За свой первый сборник «Обод» я получил премию Шотландского совета искусств, после чего стихи стали продаваться лучше. Премия для поэта – штука важная, а две премии – еще лучше! (Смеется.)

– Современный мир не очень любит поэтов, они издаются мизерными тиражами, а уж заработать стихами на жизнь просто невозможно...

– Да, и я знаю многих поэтов, зарабатывающих на жизнь окололитературными занятиями. Преподавание, критика, редактура... Но и при таком раскладе жизнь у них не сладкая. Преподавание, возможно, лучшее занятие для поэта. Когда я начал сочинять, я работал програм-мистом, получал зарплату и даже не думал о том, что стихами можно что-то заработать. Я был очень далек от книжного рынка, ничего не понимал в паблисити и хотел только собрать сборник стихов и издать его. Тогда я даже не читал стихи на публике – мне это было неинтересно. Потом я оставил программирование и начал сочинять прозу. Себя самого я вполне мог бы прокормить одним сочинительством, но у меня двое детей, моя жена не работает, поэтому я еще и преподаю в Сент-Эндрюсском университете. Мне нравится преподавать. Я пишу рецензии, веду колонку в журнале New Statesman...

– Вас не беспокоит то, что читателей поэзии в последнее время становится все меньше?

– Мне жаль, что люди лишают себя удивительных открытий. Поэзия для меня полна чудес. Когда я читаю чужие стихи, это для меня наивысший творческий опыт – ничего лучше быть не может! Взять, например, стихи американки Люси Брок-Бройдо, которой я восхищаюсь: я иногда не могу поверить своим глазам – такие чудеса она творит со словами! Кажется, такого быть не может! Печально, что люди не читают стихов. Им кажется, что стихи сложно понять. Они предпочитают понятную поэзию. Но понятная поэзия иногда скучновата...

– Ваш первый поэтический сборник вышел, когда вам было 33 года. Это позднее начало, нет?

– О да! Когда «Обод» был опуб-ликован, издатель занялся его раскруткой, и в числе прочего я должен был встретиться с такими же начинающими поэтами. Им всем было лет по двадцать, а мне – уже за тридцать! Я и без того от них всех отличался: я пришел на встречу с работы, из лондонского Сити, в деловом костюме и с дипломатом в руке, и они глазели на меня так, будто я – какой-то шпион. (Смеется.) Я не вписывался в их компанию.

Я много чего делал поздно. Десять лет жизни я растратил – у меня не было ни приличной работы, ни дома, я каждый год оставлял всё, что мне принадлежало, и начинал с чистого листа. В некоторых отношениях это была простая жизнь. Я не принимал многие вещи всерьез. Даже на свою первую книгу я смотрел как на развлечение, на упражнения в виршеплетстве, не более. И я страшно удивился тому, что мою книгу издали. Когда мне прислали верстку, я даже не понял, что речь идет о книге! Верстка, кстати, была жуткая. Я был «зеленым» поэтом, много писал об экологии, и издатель решил, что на обложке нужно изобразить нефть, выливающуюся в море из огромной трубы...

– Это такой шотландский образ: море, нефть, труба – нет?

– Нет, ничего специфически шотландского на обложке не было. Я еще подумал: какая банальность! Но и мои тогдашние стихи были банальны. В то время «зеленые» поэты были в новинку, это сегодня их много, они получают какие-то гранты и пишут стихи о глобальном потеплении. Это смешно, по-моему. И скучно – настолько, что я перестал быть «зеленым» поэтом... Сегодня все делают вид, что их интересует экология. На деле она мало кому интересна, само собой.

Шахтерский Данфермлин навсегда

– Зато вы можете говорить: «Я писал стихи про глобальное потепление раньше всех!»

– Знаете, еще в 1962 году, когда об экологии почти никто не задумывался, Рэйчел Карсон выпустила книгу «Безмолвная весна» о том, какой вред природе причиняют пестициды. Она была пророком, но, увы, умерла в 1964-м. Если бы она прожила еще немного, представьте, что она написала бы о глобальном потеплении! Что до меня, я сочинял стихи скорее о деградации окружающей среды. Это очевидная, слишком очевидная тема, программная, вроде сегодняшнего шотландского национализма. Сегодня модно писать о том, как прекрасна Шотландия и все такое прочее. Мне национализм не нравится ни под каким соусом, я бы ничего такого писать не стал.

Недавно меня позвали на поэтический турнир, темой которого была битва при Баннокбёрне (по итогам этого сражения 1314 года шотландский король Роберт Брюс разбил англичан и обеспечил независимость Шотландии – Н.К.), и я подумал: какое отношение к независимости имеет эта битва? Ее ведь выиграли норманнские дворяне, а не шотландцы. И я сочинил стихотворение с отсылками к Джону Маклину, лидеру шотландских коммунистов в 1910-е и 1920-е годы. Маклин был тесно связан с Россией, его благодарил за работу Ленин... Маклин мне интересен – я родился в области Файф, в угольном бассейне, наш депутат в парламенте был коммунистом, моя семья всегда была по взглядам левой. Мне интереснее справедливое общество, чем все эти националистические мелочи... В любом случае мне не нравятся очевидные темы – они слишком уж на поверхности. Но, конечно, в моих текстах экология занимает важное место.

– Вас называют шотландским поэтом. Что в ваших текстах специфически шотландского?

– Ландшафты, конечно. Место, в котором ты родился и вырос, остается с тобой, даже когда ты уезжаешь. Когда мне было 11 лет, моя семья переехала в Англию, потом я жил в разных местах, недавно вернулся в Шотландию. Пейзаж моего детства по-прежнему меня бередит. Шахтерский городок Данфермлин – это пейзаж моей души. Даже город шахтеров по-своему красив, а уж леса вокруг него... Я часто уходил в лес искать птиц, для меня это был опыт познания красоты природы. Потом я бывал в разных красивых местах, но родина все равно красивее.

– Что для вас хорошая поэзия? Как вы отличаете хорошие стихи от плохих?

– Первое, что цепляет меня в стихах, – это язык. Думаю, язык – одно из самых дорогих наших сокровищ, один из самых ценных инструментов поэта. Власти хотят, чтобы наш язык был беден. Посредством такого языка нами можно манипулировать. Посмотрите на телерекламу: в ней звучат фразы, часто не имеющие никакого смысла! Поэзия предлагает совсем другой язык – растягивающийся, ускользающий, умоляющий подумать о значении фразы. Поэты часто творят чудеса...

– И вы тоже. Непонятно, как некоторые ваши стихи можно перевести на русский...

– Ну, недаром говорят, что поэзия теряется при переводе. По большому счету я бы сказал, что чем лучше писатель, тем больше сходит ему с рук. Ты

рискуешь сказать о чем-то по-новому и надеешься, что тебя поймут, и если тебя понимают, тебе прощают все поэтические вольности. Поэзия ведь искусственна, она состоит из трюков, но это как театр: все знают, что это иллюзия, но если она работает – она работает. Как у Бродского. Я помню, как он читал свои стихи по-русски, и даже без перевода было понятно, что это хорошие стихи. А переводчик переводил на английский так монотонно, что хотелось его разбудить, что ли... (Смеется.) Бродский был очень интересным человеком. Я напился с ним как-то ночью...

– Серьезно?

– Ага. Я на добровольных началах помогал организаторам поэтического фестиваля в

Кембридже. Бродский в нем участвовал. На фестивале было правило: до половины одиннадцатого автор не пьет. Вернешься в гостиницу, положишь ключи на стол – получи доступ к алкоголю! И вот в гостинице все разошлись, кто-то уснул в кресле, и мы с Бродским остались наедине: он – знаменитый поэт, живший тогда в Америке, и я – обычный парень, который что-то носит туда-сюда. А держался он со мной так же, как, я думаю, держался с друзьями или другими нобелевскими лауреатами. Ему было очень интересно то, что я говорил, и мы с ним проболтали несколько часов.

– О чем вы говорили?

– О поэзии! Я любил стихи, хотя сам их тогда не писал. Бродский много говорил о Мандельштаме, сказал, что ощущает себя как в ссылке, что он все-таки русский поэт, что он уже начал писать по-английски. Я спросил, что заставило его перейти на английский язык. Он сказал, что ему сложно писать по-русски – нужно, чтобы язык окружал тебя, как море, что-то в этом роде. Я спросил: а как же русская община Нью-Йорка? Он сказал, что эмигранты говорят на застывшей версии языка. Меня эти слова поразили, я ведь и сам, будучи англоговорящим шотландцем, как в ссылке. Думаю, Бродский понимал, что его английские стихи не слишком хороши...

Дерево и сад как лучшее посмертие

– Вы часто берете эпиграфы к стихам из Библии и упомянули на встрече с читателями, что вас по-своему интересует жизнь после смерти...

– Я воспитывался в католических традициях. Отец не был религиозен, он стал католиком, чтобы жениться на маме. В то время иначе было никак...

– Выходит, ваша семья была католической и одновременно социалистических взглядов?

– Мой отец склонялся к социализму, но на деле был аполитичен и презирал всех подряд. Он ненавидел боссов. Мы с ним работали на одном заводе, в мою первую смену он позвал меня в столовую на колбасу и чай – больше там ничего не давали, – и он сказал: «Как ты понимаешь, менеджерам доверять нельзя». Я кивнул. Отец добавил: «И профсоюзу тоже не доверяй!» Я поперхнулся. Но отец оказался прав – профсоюзы предавали людей...

В каком-то смысле мой отец был анархистом. Хочется думать, что я тоже анархист. Мама, напротив, была набожной, благочестивой католичкой. Она симпатизировала левым, хотя коммунисткой не была. Застав меня за чтением Маркса и Энгельса, она сказала: «Нельзя читать эти книги». Я спросил: «Чем они опасны? Это книги о рабочих людях вроде нас». Мама сказала: «Они дают неправильный взгляд на вещи». При этом мои родители голосовали за лейбористов. Это было до Тони Блэра, тогда Лейбористская партия еще что-то значила... Религиозное воспитание – это от мамы. В детстве я был набожен. Помню, мы с мамой идем на мессу, и другие женщины говорят: «Из него выйдет великолепный священник...» Стать священником было почетно. Сначала такие слова мне льстили, а потом я стал думать: ну какой из меня священник?

При этом мне интересны образы, идеи, концепции христианства. Это не значит, что я в них верю. Скажем, идея посмертия меня захватывает, но я не верю, что индивид переживает смерть, что душа живет дальше. Я верю в то, что есть энергия души, и она рассеивается со смертью тела, питая что-то большее. Если душа витает где-либо до конца вечности, это же страшно скучно!

– Есть религии, говорящие о реинкарнации...

– Но мы ведь ничего не помним о прошлых жизнях. Набоков говорил: что есть человек, если не память? Мне больше нравится идея, которую любят испанские поэты: человек умер, но его сад живет, кто-то будет его возделывать, жизнь продолжится. Старик сажает дерево, которого не увидит, – вот что по-настоящему благородно! Помните, у Тарковского в «Жертвоприношении» герой с мальчиком сажают дерево, а потом герой решает принести себя в жертву, чтобы спасти мальчика, спасти семью... Дерево, которое переживет того, кто его посадил, – такое посмертие по мне!

Джон Бёрнсайд

«Игра в стекляшки»

Все, что люблю,

в глухом лесу зарою,

чтоб сохранить.

Под перламутр,

вишнево-золотое,

ее касанье

словно бы лоснится

на этой коже.

Ее сестра

меня шелками дарит

и белокрыльником.

Заполучив принцессу

и око дьявола,

их хороню живьем,

где спит она.

Земля все холоднее,

касаюсь мертвых

кончиками пальцев,

над кронами

синюшная луна

плывет сквозь небо.

Я вкапываюсь в листья,

в перегной,

я вкапываюсь в кости

и осколки,

и пепел под дождем,

ну а потом

лес делается схожим

с песнопеньем –

его припомнив,

думаю о ней:

багрянец рта,

блеск красноречья,

на пальцах молоко,

дерзанье к боли

в ее глазах.

Перевод: Николай КАРАЕВ

Справка «ДД»:

Джон Бёрнсайд

• Родился 19 марта

1955 года в Данфермлине (Шотландия).

• Изучал европейскую литературу в Кембридже. Разрабатывал программное обеспечение, был профессиональным писателем, ныне преподает писательское мастерство

в Сент-Эндрюсском университете.

• Издал два десятка книг,

в том числе – сборники стихов и рассказов, романы и мемуары. Лауреат множества литературных премий, включая премию Т.С. Элио­та и премию Петрарки – главную литературную награду Германии.

Ключевые слова

Наверх