Не отходя далеко от заголовка, напомню читателю о старце-финне из «Руслана и Людмилы». Всю жизнь он безнадежно мечтал о любви прекрасной Наины, совершал ради нее подвиги, но все было напрасно! Волшебно сбылось страстное желание лишь тогда, когда Наине исполнилось семьдесят лет и она на манер будущей Татьяны («Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была») кокетливо и нежно прошептала: «Конечно, я теперь седа, / Немножко, может быть, горбата; / Не то, что в старину была...» А дальше старец рассказывает Руслану: «Могильным голосом урод / Бормочет мне любви признанье. / Вообрази мое страданье...»
Поэзия стариков: самое страшное – исполнение желаний
Портрет поэта в старости
Так и лирическая поэзия: смешна и уродлива, когда пытается молодиться. Поэт, который не равен самому себе, – не поэт. И при этом известно, что лирика обычно связана с любовью и, желательно, любовью несчастной. А какая, позвольте спросить, в старости несчастная любовь? Только как у Наины. Отсюда –
поэзия для молодых, когда можно швырнуть в лицо читателю и свою красоту, и свое несчастье, и дерзость, и самоубийство, и разгул, и весело переходить в небытие.
Мстительная Эмма Герштейн (у нее был роман с сыном Ахматовой – Львом Гумилевым) написала в мемуарах, что Анна Андреевна время от времени истерически вскрикивала: «Эмма, я хочу внука!» Вообразить себя бабушкой для Ахматовой, конечно, было столь же дико и невозможно, как для Марины Цветаевой, писавшей: «Когда я буду бабушкой – / Годов через десяточек – / Причудницей, забавницей...»
Но самое главное, может быть, даже не пожилой возраст, делающий смешными юные поползновения, а то, что сама жизнь перестает быть источником сильных переживаний. В старости душевные раны заживают очень быстро, зато физические дарят новую и окончательную профессию – хождение по врачам.
Ни мировая, ни русская поэзия не могут похвастать большим числом достойных поэтов серьезного возраста. И все-таки они есть. И открывают они в поэзии тот пласт, который невозможно было освоить в молодости, – они говорят о вечной жизни, которая была до них и будет после их ухода. На российском сайте «Журнальный зал», где представлены поэтические подборки последних номеров толстых журналов, читаю «стариков».
Но видеть сны, быть мо...
«Новый мир» только что выложил в Интернет февральский номер. Подборка Александра Кушнера «Осенний театр»:
Осенний театр – это лучший
на свете
Театр, я люблю декорации
эти,
Трагедию ивы и клена люблю,
И тополь как будто играет
в «Макбете»,
И дубу сочувствую,
как королю.
О, нужно жить очень содержательно и долго, чтобы без всякой зависти и эгоизма перенести любовь с себя на окружающее, сочувствовать природе, которая играет по законам шекспировской трагедии, жертвуя то дубом, то тополем, а по сути, жертвуя вовсе не ими, а только временными декорациями листьев.
И ярко, и горько, и пышно,
и сыро.
В саду замечательно ставят
Шекспира,
С каким замедлением
падает лист,
Как будто вобрал в себя боль
всего мира,
И я на дорожке стою,
как статист.
А поэт потому и статист, что, подобно листу, медленно-медленно падает, зная, что никогда не вернется на ветку. И грустить нечего, поскольку чудо красоты было ему явлено в мире, где каждую осень опадают листья и каждый лист рано или поздно присоединится к большинству.
В «Новом журнале» подборка стихов Бахыта Кенжеева, как ни странно, открывается тоже темой условного Шекспира:
Ах, Гамлет, Гамлет, нищий
друг, ну в чем твоя вина?
Пусть у тебя шестнадцать
рук, но печень-то одна.
Пора выплачивать долги,
а не качать права:
У человека три ноги, но глаза
только два.
Я был и сам большой артист,
я под грозою мок,
то травянист, то каменист,
то вовсе невдомек,
и робко верил, что для нас,
художников, судьба
предназначает третий глаз
посередине лба.
Струитесь, слезы; лейся, смех;
слагайся, хитрый стих!
Топорщится тресковый мех
на девах молодых.
Письмо. Дуэль. Сервант.
Хрусталь. Есенин. Ночь. Трюмо.
Ну да, ни капельки не жаль, –
но видеть сны, быть мо...
Стихи невероятно простые для сложного виртуозного Кенжеева: наверное, загадочность бездны, дуновение небытия (которое улавливает шестое чувство стихотворца) выстраивают в ряд существительные, перечисляющие случайное и одновременно непременное. Словно человеку, покидающему этот мир, предложили собрать чемодан, и человек мечется по комнате. Мечется по своим воспоминаниям, чтобы не ошибиться. Так в стихах, начавшихся с обращения к Гамлету, возникают «Письмо. Дуэль. Сервант. Хрусталь. Есенин. Ночь. Трюмо» – нелепая смесь рокового и бытового, золотого века и разгульного отклонения серебряного. Собственно, так нелепо и случайно и складывается жизнь человека.
Прощание и прощение
Пока человек жив, он живет вечно. Иначе бы мы все спохватывались в какой-то момент и переставали жить, желать, писать, мечтать, понимая, что срок для этого вышел. Срок, конечно, для многого вышел, но не для всего. И мысль не стареет, а только прирастает смыслами, и всякий поэт хочет умереть за письменным столом, и вожделение к музе не исчезает никогда.
Леонид Юзефович на страницах журнала «Знамя» говорит о ничтожности наших знаний о мире, о приблизительности наших обобщений:
Нам объяснял экскурсовод,
в какой реке какая рыба,
в какой тюрьме какая
дыба,
в какой земле какой народ,
какая где растет трава,
где мертвецов в земле
хоронят,
где на добычу стай вороньих
их вешают на дерева.
Мне было чувствовать
дано,
как весело прошло по жилам
и голову мою вскружило
всезнанья сладкое вино.
Теперь я понял, что нигде
не могут люди жить
без хлеба,
что дождь на землю сходит
с неба,
а рыба плавает в воде.
Что же человек успевает понять за жизнь, может ли она его чему-то научить и, главное, какая польза от учения, осознанного лишь в конце пути? В какой-то мере на этот вопрос отвечает стихотворение Юрия Кублановского («Новый мир») «После музыки»:
Когда, заплывая в музыку,
смотришь из тьмы на сцену –
на несметные манишки
оркестра
или на сосредоточенных
одиночек
за необъятным роялем,
потертой виолончелью,
подбородком
придерживающих скрипку, –
глаза бывают на мокром
месте.
Ибо каких еще надобно
доказательств
весче этих, консерваторских,
что мы не просто отпрыски
инфузорий,
запоротый материал
природы,
тати и сребролюбцы,
но творения сами –
раз могли сотворить такое,
а потом исполнять
на память или по нотам,
веки беспокойные прикрывая.
Я буду честная старуха
Чьи «пожилые» стихи ни возьми, а при разнице ритмов, образов, словосочетаний и предпочтений поэты обращаются к миру, спасенному музыкой, поэзией, живописью, театром, то есть к миру отражений, которые лучше, величественнее, прекраснее реальности. Человечество не является ошибкой природы благодаря Шекспиру, Моцарту, Достоевскому (продолжите ряд по вашему вкусу) – и благодаря тем, кто умеет их ценить, любить и понимать. Все остальное постепенно становится малосущественным, жалким, и завещать равнодушным внукам хочется не вещи, но партитуру. То-то они раздражатся, а потом, в старости, поймут, что им завещано самое ценное в мире.
Как бы мне хотелось найти среди авторов последних подборок хоть одну женщину – пожилого поэта! Но увы, не получилось. После ухода Инны Лиснянской, не боявшейся писать «старческие» стихи, остались немногие. Татьяна Бек обещала: «Да! Независимо от моды /
Я воссоздам вот эти годы / Безжалостно, сердечно, сухо... /
Я буду честная старуха». Но старухой стать не успела.
Пока женщина-поэт жива, ее год рождения в журнальных подборках не указывается, – такая вот джентльменская поблажка слабому полу, берущемуся выполнять мужскую работу. Самую важную и самую трудную работу в мире. И женщины, печатающиеся в толстых журналах, сами могут выбирать – стариться им или нет.
Это вопрос крайне деликатный. Пока же я советую просто брать уроки мудрости и красоты у поэтов, достигших возраста понимания и прощения.