Елена Скульская: Нам хочется чужого, но только на время

Елена Скульская
Copy
Обращаем ваше внимание, что статье более пяти лет и она находится в нашем архиве. Мы не несем ответственности за содержание архивов, таким образом, может оказаться необходимым ознакомиться и с более новыми источниками.
Елена Скульская, 
литератор
Елена Скульская, литератор Фото: Pm

Если все-таки и есть нечто высшее, то оно, несомненно, говорит через великую поэзию, которая всеми силами пытается поднять нас до своего уровня. Того уровня, где мы не чужие, не туристы, приехавшие подивиться на непохожее, но в чем-то родные люди, потому что — люди, полагает писатель Елена Скульская.

Ивот вся моя семья вскакивает в два часа ночи, наскоро пьет кофе, выбегает с чемоданами на улицу, садится в заказанное с вечера такси, приезжает на автовокзал, стоит в нервной, заспанной очереди, погружается в автобус, едет из Барселоны в Жирону, проходит регистрацию, идет на посадку в самолет, летит четыре часа и приземляется в Таллинне. Приземляется с ощущением прекрасно проведенного отпуска, длившегося целых четыре дня на берегу Средиземного моря.

А в это время в Таллинне сотни и тысячи людей бредут гуськом по булыжной мостовой, боясь отстать от экскурсовода. Они со сладострастием губки, впитывающей воду, оглядывают средневековые красоты, чтобы на следующий день или через два дня вскочить затемно, наскоро выпить кофе, сесть в такси, пройти регистрацию и улететь в Лондон, Париж или Нью-Йорк.

Нет, конечно, я могла бы написать о путешествии в Барселону гораздо красивее, могла бы написать о том, как танцуют там фламенко, например.

Едут в специально воссозданную на горе средневековую деревню; сдвигают в ресторане столы вокруг маленькой эстрады. И там — среди красного вина, жареного сыра, проперченного мяса и тесноты смотрят, как прогибаются мужчины, пропуская за спиной разъяренного быка, как кричат и поют они горными долгими голосами. А горбоносые женщины с цветками в волосах поднимают пышные юбки и стучат, стучат каблуками, вбивая в пол несчастья и неудачи; и дрожь их ног заставляет мужчин откидывать черные кудри со лба и снова подставлять грудь рогам быка. Гитарное винное брожение, лица становятся одержимыми, взлетают гривы волос, мужчины прижимают к груди пиджаки, обрисовывая линию танца, женщины расшвыривают хлопья пены нижних юбок. Бьют каблуками по ребрышку, по краю.

Невозможно забыть их фламенко, как Кармен. Только они знают, что грудь — идеальные ножны для кинжала. Что красный цветок в волосах — пятно крови. Что за свободную жизнь платят жизнью…

А в это время кто-то, вернувшийся из Таллинна, пишет, как протискивался он меж улиц, прижимавшихся к нему холодными серыми стенами с карманами из огромных камней, прошитых глиной, как каменные великаны-дома подбирались к церквям, а церкви протыкали крестами низкое брюхо неба…

Нельзя изменять себе. Но другим ведь изменять можно? Примерка другой жизни, примерка другой роли — праздного гуляки, например, купальщика, любителя музеев и архитектуры, фотографа и модника, завсегдатая кофеен и магазинов. Это как завести курортный роман, а потом вернуться к сонной семейной идиллии. Это как, помните, несчастная и наивернейшая Долли Облонская воображает, что и она могла бы изменить своему ветреному мужу и радуется, представляя, как бы он изумился и был бы поражен и сражен наповал, узнай он об этом.

Что делается потом с теми сотнями снимков у фонтанов, статуй, зданий, стен и церквей, привезенных из поездок? Почему несчастные гости за обильной едой вынуждены рассматривать любительские фильмы с купанием в бассейнах и восхождением к неведомым развалинам, утешая себя тем, что и они вскоре поедут в отпуск и сами привезут фильм не короче и не хуже? Куда деваются путеводители, рекламные проспекты, открытки, тяжелые альбомы, купленные за непомерные деньги в музеях и никогда впоследствии не открываемые?

Не знаю. Но почему-то никому не придет в голову отправиться на экскурсию по родному городу (кроме собственно экскурсоводов), изучить родные достопримечательности, восхититься сказочным окружением, сохранностью редкой фрески на стене, старинным колодцем, обнаруженным в храме.

Нам ужасно интересно все чужое, но при этом мы требуем, чтобы до него, до чужого, нужно было добираться самолетом, в крайнем случае, поездом. Или пароходом. Или на лошадях (в позапрошлом веке).

Чужое бросается в глаза, привычное должно быть незаметно, рядом должно быть всё, сливающееся с пейзажем. Если чужое оказывается слишком близко, вступает в область повседневности, мы начинаем страшно раздражаться и говорить о непреодолимой разности в области ментальности и самоопределения.

Во время Дней Довлатова мы с поэтессой Дорис Карева задумали почитать Ахматову на двух языках: в оригинале и ее переводах.

Я знала, что переводы сделаны великолепно, но когда Дорис в традиционной для эстонских поэтов манере стала читать тихо, гася голос на рифме, затемняя рифму поспешным переходом к следующей строке, превращая строгий классический стих в прозу, то я просто испугалась. Ничего там не было от «нашей» Ахматовой. А потом, когда стихи стали читать русские актрисы, возвышая голос к концу строки, выделяя рифму, ритм, органно выпевая всю музыку стиха, то, показалось, пролегла пропасть между стихами и стихами.

Читали снова и снова, постепенно пробираясь друг к другу, ища компромиссы, уминая и успокаивая русскую раскатис­тость и одержимость и добиваясь большей строгости и четкости рисунка в эстонском чтении. И вдруг явственно услышалось, что Ахматова — одна, что Дорис Карева, и правда, перевела ее так, как перевести просто невозможно: со всеми нажимами, со всей неустрашимой женственностью, интимной раскованностью и ритмической строгостью.

И зал, переполненный так, как редко бывает сегодня на чтениях стихов, не дыша, слушал на обоих языках стихи, не видя и не чувствуя всего того, что так странно и страшно нас разделяет.

Я пью за разоренный дом,

За злую жизнь мою,

За одиночество вдвоем,

И за тебя я пью, —

За ложь меня предавших губ,

За мертвый холод глаз,

За то, что мир жесток и груб,

За то, что Бог не спас.

Et maja maha põles, et

mu elu nurja läks,

et üks on kahe endapett,

joon selle terviseks —

et silmis sul on surmakülm

ja huulil vale võik,

et maailm jõhker on ja julm

ja jumalal ükskõik.

У Ахматовой сказано, что Бог не спас, у Дорис Карева, что Богу нет до нас дела, что ему — все равно.

Но если все-таки есть нечто высшее, то оно, несомненно, говорит через великую поэзию, которая всеми силами пытается поднять нас до своего уровня. Того уровня, где мы все не чужие, не туристы, приехавшие подивиться на непохожее, но в чем-то родные люди, потому что — люди. Потому что наделены великим даром если и не сочинять, то понимать сочиненное.

Сейчас вспомнилось, что переводы из Ахматовой, Гумилева и Мандельштама вышли на эстонском в семидесятых. Тогда — как знак политического потепления. Сегодня они могли бы быть переизданы — в знак другого уровня диалога двух культур.

Когда-то у нас выходили поэтические книги на двух языках. То есть договаривались два поэта переводить друг друга; один язык прорастал сквозь другой, оттеняя красоты обоих.

Одна дама решила написать книгу. Посоветовалась со мной. Я спрашиваю: «А вы писатель?» Она отвечает с легким раздражением: «Я не знаю, я ведь еще не пробовала!»

Я, кстати, ничего смешного здесь не вижу. Пусть пробует. Сам процесс писания книги меняет человека. Даже процесс написания очень плохой книги. Человек вдруг понимает, что он богат словами, что набит ими до отказа, что они характеризуют сложнейшие оттенки его сложнейшей натуры. Сложнейшей! А это уже путь к самоуважению. А самоуважение заставляет присматриваться и прислушиваться к тому, что внутри нас, а не снаружи.

А внутри нас всегда есть готовность к терпимости, готовность смириться с тем, что вокруг есть другие, странные, чужие, непохожие. И не в путеводителях и туристических проспектах, а просто тут же, на той же лестничной площадке.

Думать — процесс милый и полузабытый. Но ностальгия по этому процессу есть, я уверена!

Комментарии
Copy

Ключевые слова

Наверх